(№ 10) обратился к ним с предостережением и вопросом: 'неужели эти великолепные убранства, эти метущие дорогу шлейфы, эти кринолины, эти дорогие накидки и бурнусы, вышитые прехитрыми узорами юбки, балетные фестоны, пышные кружева, шляпки с удивительными перьями и наконец эти невероятные прически — неужели все это согласно сколько-нибудь с тем ужасным положением, в каком находится наше отечество? Правда, прибавлял листок, вы ходите исключительно в черном, но разве в этом заключается истинный траур? Это мода, и больше ничего!' Таким-то определением заклеймил орган «ржонда» кокетливые поползновения варшавских патриоток. А между тем эти же самые щеголихи одной русской девушке публично, ка улице, плевали в лицо за то только, что у нее, при скромном черном наряде, был надет на шее розовый бантик. Но голос подпольной «Правды» на первый раз не образумил патриоток: господство кружев, шлейфов и кринолинов продолжалось в той же силе. Варшавянки соглашались лучше не пить своей утренней 'кавы и гербаты' в пользу ойчизны, но не могли отказаться от кринолина и шиньона. Тогда революционный комендант и подпольный обер-полицмейстер напустили на них несколько десятков лобусов, вооруженных палками с острым железным крючком на наконечнике. С помощью этого снаряда, лобусы очень ловко и быстро срывали с модниц шиньоны и кринолины, оставляя их на улицах часто даже без 'сподней жалобы'. Скандалов из этого выходило множество. Варшавяки и особенно варшавянки возмутились не на шутку; раздались громкие голоса против наглости ржонда, который, боясь потерять свою популярность, поспешил отказаться от всякой солидарности с обрывателями и свалил всю вину сначала на какую-то партию «черных», а потом просто-напросто на русское правительство, что это, дескать, оно все нарочно подкупает лобусов, чтобы отучить патриоток от жалобы. Но русское правительство в этом случае поступило практичнее: оно просто наложило на жалобу двадцатипятирублевый штраф, и эта мера подействовала гораздо существеннее палок с крючками. Однако ловкие польки и тут нашли возможность извернуться, по пословице 'и Богу свечка, и черту кочерга'. — Выходя из дому, они стали надевать на черные платья серые юбки, и придя в гости, снимали эти юбки в прихожей вместе с верхней одеждой и таким образом все же оставались в «жалобе». В эпоху до штрафов и самые свадьбы совершались не иначе, как в трауре. Самый глубокий траур, надетый на невесте, во время венчания, служил даже признаком хорошего тона. А сколько браков было заключено под непременным условием, чтобы молодой муж на следующее же утро отправился 'до лясу'! Браки этого рода вошли тогда в особенную моду. Впрочем, подобных мод существовало множество и в Варшаве, и во всей Польше. Так, например, у гимназистов сделалась чем-то вроде особого и высшего патриотического подвига обязанность получать из русского языка нули и единицы. Тот ученик, который сподряд весь год получал круглый нуль, удостоивался особенных подарков, похвал и оваций со стороны родителей, знакомых, польских учителей, товарищей и преимущественно со стороны молодых патриоток. В некоторых местах было формально положено, что за каждый нуль из русского языка, избранная красивая девушка или дама обязана была награждать наедине взрослого гимназиста своим страстным поцелуем, и не иначе как страстным, для того чтобы прелесть этой награды превозмогла страх начальнических взысканий и влекла к новым подвигам. Другая, не менее замечательная мода состояла в том, чтобы, проходя мимо православных церквей, всенародно затыкать себе уши при звоне русского колокола. Третья мода — отсутствие на головах мужчин пуховых шляп-цилиндров. Поляки почему-то считали эти шляпы исключительной принадлежностью русских. И стоило лишь кому-нибудь показаться на улице в цилиндре, чтобы толпа лобусов и мальчишек тотчас же окружила дерзновенного с криками: 'рура ангельска! рура ангельска!',[258] вслед за которыми нередко следовали комки нечистот и грязи. Четвертая мода — отсутствие какой бы то ни было музыки и пения, за исключением патриотических гимнов. Впрочем, это была мода, так сказать, принудительная со стороны ржонда; но замечательно, что даже полицианты законного правительства сами запрещали музыку, — и горе, бывало, если появится на улице какой-нибудь несчастный итальянец или чех со своей хриплой шарманкой! — Полицианты тотчас же и без рассуждений тащили его 'в циркул до козы'. — Так повелевал подпольный обер-полицмейстер, и правительственная полиция беспрекословно исполняла его распоряжения. Впрочем, это не покажется особенно мудреным, если принять в соображение, что между варшавскими полициантами много было тайных агентов революционного ржонда. В ряду модных проявлений стояло также необычайное сочувствие к Гарибальди и к его аспромонтскому сапогу. Имя итальянского героя повторяли даже и те, кто о нем не имел никакого понятия: 'есть-де в Польше такой человек, Гарибальди называется, он-де и все восстание поднял, он же и москалей выгонит'. Фотографические карточки его раскупались бойко; фотографы делали хорошие «гешефты» не только с его портретами, но даже и со снимками с его сапога, пробитого пулей при Аспромонте. Варшавская фантазия изукрасила этот сапог эмблемами и атрибутами польского восстания, окружив его косиньерами и аллегорическими фигурами Литвы, Польши, Свободы и пр. Столь же бойко раскупались карточки Лангевича и Пустовойтовой, о которых рассказывали всевозможные легенды самого героического свойства. Сплетням, суевериям, басням и разговорам не было конца — и всему верилось безусловно. — 'Франция уже тут на границе!' болтает один. 'Мак-Магон с 7-м корпусом уже вступил в Люблинскую губернию и наполеоновский орел летит на помощь польскому белому орлу', прибавляет другой. — 'Саксонский консул арестован в Варшаве, и так как французский консул воспротивился этому акту возмутительного своеволия, то посланники отозваны', таинственно повествует третий. — 'Наполеон не посмеет отказать в помощи, потому что шавельские инсургенты послали ему письмо с угрозой, если не поможет, то будет предан суду шавельского революционного трибунала и неминуемо подвергнется 'справедливой смертной казни'.[259] Герцен с Бакуниным собирают 'легион русских братий'. Ученики военных училищ затевают бунт в пользу поляков, солдаты поклялись, что впредь не будут сражаться, раскольники уже соединились с повстанцами, Австрия наша союзница, 'сама Хина (Китай) за нас идзе!' Москаль бежит, и наши легионы везде одерживают победы!' — Таков был общий тон всех разговоров и сообщений. Общую уверенность в победах поддерживали революционные 'Вядомосци с поля битвы', где беспрестанно печатались громкие бюллетени и донесения о блистательно выигранных битвах. Краковский «Час» немедленно же перепечатывал эти известия, откуда они расходились уже во все европейские газеты. Остальные летучие подпольные листки — «Стражница», 'Рух', 'Новины Политичне' и «Правда» наперебой трубили о необычных подвигах польских героев, и все это сопровождалось твердою уверенностью в божественную помощь, которая уже проявляется в чудесах и знамениях; говорили, что где-то в близкой окрестности уродились чудотворные бобы с изображением польского орла, что на Смочей улице, близ Повонзковского кладбища, выросло држевочудотворне с изображением креста — и вся Варшава бегала на Смочу смотреть что за држево; и хотя никакого креста на нем не произрастало, тем не менее траурные дамы стояли перед деревом на коленях и молились, ударяя себя в грудь кулаками, а мужчины благоговейно обнажали головы. Один парафиальный ксендз объявил в проповеди, что 'Матка Бозка Ченстоховська' дала ему слово провести под цитадель французский броненосный флот, — и опять вся Варшава, в течение нескольких дней, бегает на берег Вислы и на мост, и смотрит вдаль, наводит бинокли, подзорные трубы и ждет, когда-то появится наконец 'Матка Бозка' с броненосным флотом. И добро бы делало это простонародие, а то нет: расфранченные «элеганты» и изящные дамы приезжали в экипажах и тоже наводили вдаль бинокли и лорнеты. Ловкие евреи продавали носовые платки и сорочки, омоченные в крови (вероятнее всего в телячьей), уверяя и божась, что это кровь того или другого из казненных мучеников. И все охотно верили, или показывали вид, что верят столь грубой мистификации, раскупая нарасхват платки 'свентых менчени кув замордованных'. А между тем в Варшаве повторялись беспрестанные убийства. Редко проходил день без того, чтобы не пала одна, две и более жертв от руки народовых «операторов». Убивали мужчин, убивали и женщин; так, между прочими, была заколота кинжалом на мосту одна очень молоденькая и замечательной красоты девушка из хорошего семейства, в то время как выходила утром из купальни — и вся Варшава только плечами пожала от недоумения: сами поляки не могли понять, за что сделано такое убийство и чем могло провиниться или повредить ржонду это невинное существо? Под предлогом политической казни нередко действовала личная месть и даже нечто хуже, а именно расчет отделаться от назойливого кредитора. Того-то закололи, этого зарезали, там повесили, здесь отравили — только, бывало, и слышно изо дня в день по Варшаве, так что, наконец, подобного рода новости перестали даже производить свое впечатление: к ним привыкли как к явлению нормальному, и самое внимание общественное как-то притупилось к ним вследствие беспрестанных повторений.
А на цитадельной эспланаде, время от времени, разыгрывались иные трагедии… Туманное утро. На сероватом фоне небосклона чернеется силуэт эшафота, с двумя столбами и перекладиной, покоем. Вокруг