ему 'коцью музыку', финалом которой обыкновенно являлось огульное выбивание стекол уличными камнями, — и это еще была из самых легких мера наказания. По варшавским улицам гордо разгуливали мальчишки, лет 16-ти — 18-ти, одетые в черные блузы и подпоясанные пеньковыми веревками, петлею продетыми в железное кольцо. Эта веревка служила символом висельной петли, а самое появление милых юношей на улицах долженствовало служить к устрашению 'робких патриотов'. Это был как бы первообраз будущих жандармов-вешателей, будущие их кадры.
Еще в январе 1862 года пошли и по Варшаве, и по провинции самые положительные слухи о вооружениях нации: назывались даже лица, у которых сосредоточиваются денежные складки на закупку оружия, делались заказы на бельгийских оружейных фабриках, в самой Варшаве устраивались тайные экзерциргаузы, в которые стекалась молодежь обучаться военному делу по уставу Мерославского, экземпляры которого в десятках тысяч были распространены по Польше и всему Западному краю. Игра шла почти уже в открытую.
С одной стороны грозный террор, с другой немая паника; над тем и над другою — страшный экономический кризис целой страны, а под ними, как слабый — и надо сознаться — печально-комический аккомпанемент всей этой трагикомедии, беспрестанные и никого не уверяющие уверения местного начальства, что оно при военном положении имеет в руках своих достаточно сильную власть для сохранения общественного спокойствия…
VIII. Hymn narodovyy[155]
3-го мая — день знаменательный для
Хвалынцев как раз в это самое время проходил по Новому Свету вместе с одним из своих полковых товарищей и поневоле замешался в толпу, которая стояла пред статуей Христа в терновом венце, упавшего под тяжестью креста и указующего на небо.
— А это ведь неспроста, — заметил он своему однополчанину. — Должно быть у Кржижа опять что- нибудь творится.
— Да разве ты не знаешь? — отозвался тот; — ведь со вчерашнего дня опять запели. Наверное и теперь поют.
— О?.. в самом деле? — отозвался тот. — Ведь это крайне любопытно!
— Что там любопытного! Орут себе во все горло да и только.
— Но я в самой Варшаве никогда еще не слыхал этих гимнов; зайдем, пожалуйста!
— Зайдем, пожалуй!
И оба товарища поднялись на ступени костельной паперти.
С трудом, чрез плотную массу народа, пробрались они во внутренность храма, но и то принуждены были остановиться почти в самых дверях, за невозможностью двинуться далее. Здесь оци столкнулись нос к носу с жандармским офицером, бывшим своим однополчанином. Хвалынцев на первых порах своего вступления в службу еще застал его на короткое время в полку, и потому был знаком с ним. Жандармский офицер был полячок по происхождению и потому для пущего заявления пред начальством своей благонадежности и благонамеренности, а равно и ради выгод служебных и экономических, заблагорассудил перейти в полицейские жандармы. В полку нимало не пожалели об утрате сего товарища.
— А!.. господа!.. Милые, старые товарищи! — заговорил жандарм, с какой-то торопливой, заискивающей любезно стью, крепко и чисто по-польски пожимая обоим руки. — Вы сюда какими судьбами!?
— А вы-то какими? — спросил его товарищ Хвалынцева.
— Я?.. Э, я по необходимости, по службе!.. Такая неприятная служба, и совсем я к ней, как вижу, неспособен… То ли дело в полку-то было!..
— Да впрочем вы ведь, кажись, и все к этой службе не совсем-то тово…
— Э, нет, не скажите!.. Есть, напротив, очень способные; но я-то собственно… Но что же делать!.. Представьте, это полячье безмозглое вздумало снова эти… гимны свои дурацкие… Ну, вот и послали, чтоб арестовать их… Удивительно глупый народ, я вам скажу!.. Удивительно-с глупый!..
— Что же вы так бранитесь, ведь вы сами…
— Нет-с, то есть, — торопливо и предупредительно перебил жандарм, — то есть я сам собственно только католик, но что эти все господа… это что же, помилуйте!.. Но что вас-то собственно, господа, привлекло сюда?
— А вот Хвалынцеву любопытно послушать, что это за гимны… никогда не слыхал еще.
— Э, помилуйте, есть тут что слушать!.. Ничего поучительного!.. так, просто дикая глупость одна…
— Но все же любопытно, — ввернул слово Константин Семенович.
— Да, ну, если любопытно, то конечно… отчего ж и не посмеяться!
Но Хвалынцев не нашел, над чем бы тут можно было смеяться. Сцена, открывшаяся пред ним, не заключала в себе ничего смешного. Пред глазами его был высокий, светлый храм, битком наполненный народом, и весь этот народ стоял на коленях; но пред алтарем не было заметно ни одного священнодействующего лица. Впереди виднелась группа черных, коленопреклоненных женщин. На всех лицах лежала печать выразительной, озлобленной скорби, взоры горели молитвой, фанатизмом, отчаянием, религиозным экстазом и ненавистью… Вверху гудел орган, но аккомпанирующие звуки его почти заглушались: вся эта плотная, коленопреклоненная масса, как один человек, полною грудью, во весь голос издавала страшные, морозом подирающие вопли, которые были мрачным гимном отчаяния, ропота и укоризны, обращенных к Богу.
Гимн только что начинался. Хвалынцев с напряженным вниманием прислушивался к выразительным стихам его.
'Когда ж Ты, о, Господи! нашу услышишь мольбу!' в один голос гремела эта сила мужских и женских голосов, — и от мрачных аккордов всей этой тысячегрудой взывающей массы, казалось, сотрясались самые стены древнего храма: