какое-то странное, бессердечно-черствое выражение, которое сосредоточенно присутствовало без малейшей перемены на его пергаментно-бледной, выцветшей и давно не бритой физиономии.
Служба кончалась; из церкви повалил народ.
Вышел благочестивый блюститель порядка, и толпа нищих ребятишек, издали еще завидя приближение врага, на время его прихода разбежалась в темные закоулки поблизости церкви, а нищие взрослые постарались притвориться не нищими, и сделали вид, будто тоже выходят из церкви. Но блюститель порядка скрылся во мраке – и публика паперти заняла свои прежние роли.
Вышел чахоточный купец и сунул грош в руку Касьянчика-старчика.
– Не площай! – ткнул его пальцем в голову Фомушка и протянул к дателю свою широкую лапу. Макрида потянулась туда же с книжкой, на переплете которой «для близиру»[169] лежало несколько медяков. А в это самое время высокий сухощавый старик в халате, пользуясь теснотою, образовавшейся вокруг дателя толпы, незаметно стянул грош с макридиной книги и, с судорожной поспешностью сунув в карман, протянул из-под локтей какого-то нищего обе руки, в надежде, что подающий купец примет их за две отдельные руки двух отдельных личностей и в каждую положит по грошу. Эта проделка иногда удавалась худощавому старику, но она-то именно и вызывала бесконечные насмешки и покоры попрошаек. Едва Фомушка-блаженный очутился за спиною купца, как его тяжеловесная лапища легонько давнула загривок старика.
– Ты что, леший? опять двурушничать? – просопел он ему шепотом.
Старик только окрысился, защелкал зубами да часто замигал веками со злости и перебрался подальше от блаженного.
Вышла молодая купчиха, охотница до раздач, – и на паперти повторился тот же самый процесс. Старик, в отдалении от Фомушки, снова двурушничал.
Вышла купчиха пожилая, толстая, сонная, с благочестиво-тупым и забито-апатическим выражением в лоснящемся от поту лице, и, как к знакомой, приветливо обратилась к Макриде:
– Здравствуй, Макридушка, здравствуй, голубушка! – заговорила она на полужалобный распев. – Приходи-тко завтра на блинки… родителев помянуть… Не побрезгуй… да вот – и блаженного упроси с собою,
Фомушка при появлении этой особы мгновенно преобразил выражение своей физиономии, сделав его необыкновенно глупым и бессознательно улыбающимся, что означало у него вступление в амплуа юродивого.
– Раба Степанида! – забормотал он, крестясь. – Ангели ликуют, на Москве колоколам трезвон… Ставь столы дубовые, пеки кулебяку с блинами: я те, раба Степанида, к небеси предвосхищу.
– Предвосхищи, Фомушка, предвосхищи, блаженненький! – слезно умилялась низколобая толстуха, уловив только звукопроизношение, но не поняв значения последней фразы юродивого, и сунула пятак в его лапу.
Ободренный Фомушка уже нараспев, скороговоркой доканчивал свою мысль:
– Предвосхищу, мать моя, предвосхищу, идеже вся святии упокояются; на венчиках красные, христосские яйца, в яйцах Фомушкина копеечка мотается – тук-тук-тук молоточком!
При фразе насчет упокоения и молоточка бессмысленный, овечий страх отразился на физиономии толстухи, Макрида, заметив это, толкнула в бок своего приятеля Фомушку и строго повела на него бровями.
– Не печалуйся, раба, не печалуйся! – снова забормотал блаженный. – Гряди домой с миром, хозяин твой пьян лежит, надо полагать, бить будет; а ты, раба Степанида, сто лет проживешь.
Раба Степанида успокоилась и вздохнула.
– Это точно что, это ты правильно, голубчик, божью волю предсказываешь, – заговорила она в минорном тоне, – пожалуй, и вправду бить станет, потому надо бить, верно, хмельной воротился да самовару не нашел… Ох-тих-тих! житье-то наше!
– Блаженный, мать моя, в просветлении теперь находится, в просветлении! – благочестиво пояснила ей Макрида. – А то тоже бывает, что на него затмение находит, яко мертв лежит, – это значит: душа его с богом беседует.
– Касьянчику-старчику копеечку Христа-а ради! – прерывает и дребезжащий козелок безногого.
Купчиха, повторив свое приглашение на блинки, оделяет пятаками Макриду с Касьянчиком и продолжает свое тучное шествие далее, с таким же наделом прочей братии. Сухощавый старик, озираясь на Фомушку, из-за чьей-то дальней спины протягивает свои длинные руки.
Из церкви почти все уже вышли, когда на паперти появился невысокого роста плотный старичонко, по- видимому из отставных военных, в серой шинели и в солдатски скроенной фуражке с кокардой. Чувство амбиции и чувство самодовольства оживляли фигуру старичонки, необыкновенно ярко сочетаясь между собою и выказываясь в свиных глазах и в закрученных кверху, нафабренных щеточках-усах.
– Осипу Захарычу – нижайший поклон! – неожиданно обратился он к худощавому старику. – Что поделываете, батенька, доброго?
– Да вот… страдаю все… почечуй… – как-то глухо, ненаходчиво и болезненным тоном отвечал старик, видимо конфузясь от неожиданной и притом нежеланной встречи. – Молиться вышел, – продолжал он, стараясь неопределенно глядеть куда-то в сторону. – Благолепие – в храме-то… истинно сказать…
– Да что это вы в таком легком костюме-то? а еще больны и не бережетесь, – укорил отставной, с участием покачав головою.
Старик кинул взгляд на полы своего халатишка и окончательно сконфузился.
– Это я… так… ничего… «не пецытеся» сказано… торопился к молитвенному бдению… не успел…
– Да! торопился он! – укорливо стали обличать его кое-какие бабенки из нищих, затараторя все разом. – Поди, чай, нарочно натянул на себя!
– Богачей этакой, да чтоб одежины хорошей у него не было.