смешанный говор, женские восклицания, порою хлест побоев и вопли; копоть от непокрытой стеклянным колпаком лампы; в стороне – маркитант с горкой разных закусок, преимущественно ржаных сухариков, ржавой селедки и соленых огурцов, раздробленных на мелкие кусочки; наконец, шмыганье подозрительных личностей с темным товаром; суетливая беготня подручных да подносчиков, собирающих порожние посудины, и обычные отвратительные сцены вконец опьяневших субъектов, из которых некоторым тут же гласно-всенародно обчищают карманы, сдирают одежду и обувь, – вот та мутная, непривлекательная картина, какую с первого взгляда представляет знаменитый в летописях петербургских трущоб кабак Полторацкий.
Нищие расселись как попало: кто на подоконник со своим студнем, кто, за недостатком столов, даже и на полу, в уголок приткнувшись; одна только компания Фомушки, состоявшая из Макриды с Касьянчиком и криворукого, косоглазого слюняя с двумя немтырями, заняла отдельный стол для своей трапезы. Эти ужины нищей братии возбуждали сильное неудовольствие маркитанта, видевшего в них подрыв своей коммерции.
В компании Фомушки шел разговор о двурушничаньи худощавого старика-халатника в то время, как к блаженному подошел одетый в партикулярное платье высокий рыжий человек, угрюмого выражения в злобных глазах исподлобья, и бесцеремонно опустился подле него на скамейку, отодвинув для этого, словно какую вещь, Касьянчика-старчика.
– Чего тебе, Гречка? – отнесся к нему своим обычным лаем Фомушка.
– Ничего; звони[172] знай, как звонилось, а мы послушаем, – отрезал Гречка и расселся таким образом, что явно обнаружил намерение слушать и присоединиться к разговору.
– Надоть ему беспременно ломку, чтоб не двурушничал, – продолжал косоглазый слюняй.
– Кому это? – осведомился Гречка.
– Хрыч тут один есть, – такой богачей, сказывают, а сам промеж нас кажинную субботу за всенощной христорадчичает, – так вот, говорю, ломку ему надо.
– Какой богачей?
– А вот – Фому спроси, он его знает.
– Какой-такой богачей-то? – повторил Гречка, отнесясь к блаженному.
– Есть тут такой, – неохотно отвечал этот. – Морденкой прозывается… скупердяище, не приведи бог.
– Все это одна жадность человеческая, любостяжание, – заметила Макрида в назидательном тоне.
– Да богачей-то он как же? – добивался настойчивый Гречка.
– А тебе-то что «как же»? Детей крестить хочешь, что ли? Небось, на зубок не положит.
– Нет, потому – любопытно, – объяснил Гречка.
– Любопытно… ну, в рост капитал дает под проценту да под заклад – вот те и богачей?
– И много капиталу имеет?
– Поди, посчитай!
На этом разговор прекратился, и Гречка сосредоточенно стал что-то обдумывать.
– Подь-ка сюда! – хлопнул он по плечу блаженного.
Они отошли в сторону.
– Половину сламу[173] хочешь? – вполголоса предложил Гречка.
– За какой товар? – притворился Фомушка.
– Ну, за вашего… как его… Морденку, что ли?
– А как шевелишь, друг любезный: на сколько он ворочает? – прищурился нищий.
– Косуль пять[174] залежных будет – и ладно.
– Мелко плаваешь!.. Сто, а не то два ста – вон она штука!
Гречка выпучил глаза от изумления.
– Труба!..[175] Зубы заговариваешь![176] * – пробурчал он.
– Вот те святая пятница – верно! – забожился Фомушка.
– Ну, так лады[177], на половину, что ли?
– Стачка[178] нужна, – раздумчиво цмокнул блаженный.
– Вот те и стачка, – согласился Гречка. – Первое: твое дело – сторона; за подвод[179] половину сламу; ну, а остальное беру на себя: я, значит, в помаде[180], я и в ответе.
– А коли на фортунке к Смольному затылком[181], тогда как? – попробовал огорошить его Фомушка.
Гречка презрительно скосил на него свои маленькие злые глаза.
– Что – слаба, верно? – усмехнулся он. – Трусу празднуем? Не бойся, милый человек: свою порцию миног сами съедим[182], с тобою делиться не станем, аппетиту хватит!