Он слегка вздрогнул и выпрямился, глянув на нее холодно удивленным и пристальным взглядом, который снова привел ее в смущение.
– Княгиня Шадурская?! – медленно и едва внятно проговорил он.
Та подтвердила легким склонением головы и, в свою очередь пристально хотя и смущенно взглянув на молодого человека, спросила:
– А вы?
– Я – я сын покойного.
Княгиня глянула еще пристальней и с оттенком какой-то внутренней тревоги.
– Ваше имя? – быстро прошептала она.
– Иван Вересов… Я его сын… побочный, – с некоторым затруднением, но, впрочем, достаточно твердо ответил он и не без внутреннего удивления заметил в тот же миг, как лицо княгини вдруг озарилось каким-то необыкновенным выражением: тут, казалось ему, скрестились между собой и изумление, и испуг, и радость, и даже что-то теплое, какая-то необъяснимая нежность.
Она все так же пристально продолжала вглядываться в его черты.
– А ваша… ваша… мать?.. Разве вы не знаете ее? – чуть слышно и даже с каким-то трепетным замиранием в голосе спросила княгиня, спустя минуту первого волненья и тревоги.
Вересов угрюмо опустился и грустно пожал плечами.
– Не знаю. Я никогда не слыхал про нее ни единого слова: отец скрывал от меня.
На глаза княгини навернулись новые слезы и в ту же минуту она протянула ему руки свои.
– Мы близки друг другу! – с ясной и нежной улыбкой тихого восторга трепетно прошептали ее губы. – Да, мы близки друг другу… Я… я – ваша мать.
Вересов вздрогнул и невольно отступил назад, ошеломленный звуком этого голоса. В его сердце ударило что-то острое, сильное, роковое, и вся кровь мгновенно прихлынула к груди.
– Я ваша мать! – повторила княгиня тем же тоном, к которому примешалось теперь несколько смущенной тоскливости при виде этого внезапного движения со стороны молодого человека.
– Мать!.. – воскликнул он, пожирая ее взорами и словно бы еще не веря глазам своим. – Мать… моя… моя мать! – все слабей и слабей обрывался его голос, и вдруг с рыданием он бросился к ее ногам, покрывая слезами и поцелуями эти бледные, трепещущие руки.
И несколько минут кряду, в тишине, залитой мутным светом комнаты, перед высоко стоящим гробом раздавались только восторженные звуки взаимных поцелуев, неудержимые рыдания да безучастно монотонный, старческий голос псаломщика.
XXXII
РАЗЛАД С САМИМ СОБОЙ
Пришли попы и пели панихиду, на которую, как уж это обыкновенно водится в таких случаях, доброхотно пожаловали непрошенные и даже совсем незнакомые две-три соседки, жилицы того же самого дома. И жалуют они обыкновенно не столько ради молитвы по усопшем, сколько ради новой темы для разговоров да воздыхательных сердобольствий и философских размышлений, вроде того, что «вот жисть-то наша!.. жил- жил человек, да и помер, и все-то помрем тоже, все там будем». Эти обиходные особы обыкновенно никак не могут удержаться, чтобы не бухнуть на колени, с земными поклонами и не источить нескольких слез, когда запоют «со святыми упокой»: от этого уж они никак не воздержут себя – «потому, очинно уж жалосливо и даже, можно сказать, в большую очинно чувствительность возводит».
Княгиня Шадурская тоже выстояла панихиду рядом с Вересовым и после того пробыла еще около часу. Они удалились вдвоем в смежную горницу. Татьяна Львовна с грустным любопытством оглядывала жилище покойника и всю его убогую обстановку. Около часу длилось их свидание, наполняемое ежеминутными ласками матери и расспросами про покойного, да про житье-бытье Вересова, и в этих ласках и в этих расспросах сказывалось столько участия к нему, столько материнской любви и радости при виде найденного сына, что тот почувствовал в себе возможность безграничной сыновней любви к этой женщине. В ней он нашел то, чего искал и чего так алкала сиротствующая душа его, – нашел мать, которая с первой минуты оказала себя матерью, доброй, нежной, любящей, тогда как отец только в последние часы стал для него отцом, будучи до этого всю свою жизнь одним лишь суровым, черствым деспотом, доводившим свою сухость в отношении сына даже до какой-то холодной ненависти. И этот разительный контраст невольно, сам собой пришел теперь в голову молодому человеку.
– И он никогда, ни полуслова не говорил тебе про меня? – молвила Татьяна Львовна.
– Никогда. Если я его спрашивал, так он приходил даже в ярость какую-то.
– Боже мой! Боже мой!.. Какая ненависть! – со скорбью прошептала она. – И за что?.. Чем я тут была виновата? Я, которая любила его?.. И вдруг скрыть от сына, что у него даже была когда-либо мать… поселять в нем ненависть…
– Он ненавидел весь род Шадурских, – отозвался Вересов, – он ненавидел все, что могло лишь напоминать это имя.
– За что? – с жаром перебила княгиня.
– Не знаю. Перед смертью он как-то глухо отзывался об этом. Говорил, что князья Шадурские лишили нас чести, что все невзгоды его из-за них пошли! Да!.. И он… он завещал мне… отомстить… Он взял с меня клятву.
Молодому человеку было жестоко-трудно произнести эти слова. Тайный внутренний голос говорил ему, что уже самое свидание его с этой женщиной есть нарушение клятвы, данной умирающему отцу, которого даже труп еще не зарыт в землю; но в то же время он столь неожиданно нашел свою мать, и к этой матери порывисто кинуло его самое святое чувство. Мог ли он ее ненавидеть, когда его так и тянуло облегчить на ее груди свою наболевшую душу, когда ее ласки и участие так тихо, любовно глядели, и исцеляли, и освежали его?.. Он чувствовал, что тут уже нет сил не преступить данную клятву, и эта разрозненная двойственность чувств и помыслов в эту минуту была для него невыносимо мучительна, ставя человека в невозможное положение.