дверью внучкиной комнаты в какой-то странной даже для себя самого нерешительности.

«Да что же я, мужчина, наконец, или тряпка?» подбодрил он себя и с достаточной твердостью переступил порог.

Увы!.. Вид этих выдвинутых ящиков и разбросанных пещей не оставлял больше места сомнениям — «ушла… убежала… опозорила…»

Никаким внешним движением не проявил Бендавид того, что произошло в его душе в эту минуту. Он остался, по-видимому, спокоен и тихими шагами удалился из комнаты, плотно притворив за собой дверь, как бы для того, чтобы посторонний глаз как-нибудь, даже случайным образом, не проник туда и не увидел бы в беспорядке этой комнаты немых свидетельств бегства Тамары. Он прошел к себе в кабинет и сосредоточенно погрузился в свое глубокое кресло. Но лицо его не выражало ничего — ни скорби, ни гнева, — скорее в нем можно было подметить выражение тупой апатии, пришибленности и недоумения, словно бы он там где-то, в недрах своей души, вопрошал кого-то: «за что?., за что мне все это?»

В таком положении, некоторое время спустя, застал его вошедший в кабинет доктор.

— Слава Богу, привели в чувство, — сказал он с довольным видом специалиста, которому удалось хорошо исполнить свое дело. — Теперь ничего, все хорошо; надо только полное спокойствие и не говорить, даже намеком не напоминать ей ни о чем неприятном… понимаете?.. Позвольте присесть, я напишу рецепт. Через несколько дней, даст Бог, она поправится.

— Зачем? — как-то странно, не то с укором, не то с недоумением проронил слово Бендавид.

Доктор, прежде чем ответить, с некоторым внутренним беспокойством окинул его взглядом.

— Как, «зачем», говорите вы? — сказал он. — Затем, разумеется, чтобы быть здоровой.

— Зачем? — повторил Бендавид. — Для чего быть здоровой?.. Теперь это лишнее.

— Однако, как же так лишнее?

— Лишнее, доктор. Теперь умереть бы скорее. Если уж такие молодые умирают, так нам-то, старикам… Что же нам жить теперь!..

— М-м… н-да, конечно… ваше горе велико, я понимаю, — говорил сквозь зубы доктор, наскоро прописывая рецепт. — Н-но!.. Что же делать!.. Божья воля — надо покоряться…

— То-то, что Божья… Я и покоряюсь, — горько усмехнулся старик. — Бедная девочка, — прибавил он в раздумье. — Умереть так рано… Это… ужасно… Ужасно, доктор.

— О ком говорите вы, рабби? — с недоумением спросил Зельман, пытливо оглядывая старика все с большим и большим беспокойством.

— О ней… О внучке нашей… Разве вы не слыхали?

— Н… нет… то есть… я слышал уже… мне сказывали, — проговорил доктор как бы нехотя и нарочно потупясь, чтобы не глядеть на старика.

— Да, умерла, к несчастью… Бедное дитя… Мы все так ее любили…

И вдруг поднявшись с места, он как-то решительно подал Зельману руку:

— Прощайте, добрый доктор… Благодарю вас.

Зельман между тем продолжал стоять в явной нерешительности. Опасливое сомнение о самом Бендавиде начинало его беспокоить не на шутку. «Уж не спятил ли ты, чего доброго?» читалось на его лице.

Бендавид, казалось, понял его мысль и принужденно улыбнулся.

— Я здоров, доктор… Я совершенно здоров и, к несчастью, умру, кажись, еще не особенно скоро. До свидания, дорогой мой… Извините, но… мне очень тяжело на душе и хочется остаться одному… Вы меня понимаете…

И еще раз горячо пожав руку Зельмана, рабби Соломон выпроводил его из своего кабинета.

Зельман однако же не ушел, а отправился опять к больной Сарре, справедливо рассчитывая, что в такие острые минуты помощь его может еще пригодиться и ей, и самому Бендавиду.

Снова оставшись наедине, старик наконец дал волю своему горю. В тоске стыда и отчаяния, изнемогая и задыхаясь от подступа глухих рыданий, он порывисто разодрал на себе от ворота до самого края сорочку, сбросил с ног башмаки и, забившись в темный угол своего кабинета, сел там на голом полу, как садится обыкновенно каждый добрый еврей, находящийся в шиве[124] . С той минуты как он убедился, что Тамары нет, он сказал себе в сердце своем, что она умерла — умерла для него, для родных, для еврейства. Но сердце его все же не могло примириться сразу с этой ужасной мыслью; голос родной крови, естественный голос любви, жалости и сострадания к заблудшей вопиял в нем не менее сильно, чем и чувство негодования к ней за ее поступок и за тот позор, что навлекла она на себя и на его седую голову и на весь род Бендавидов, в котором до сих пор не бывало еще мимеров и мешумедов[125]. И он чувствовал все свое бессилие спасти ее. Упершись локтями в колена и глубоко запустив пальцы с висков во всклоченные волосы своей понурой головы, старик долго сидел в полной неподвижности. Отяжелевший и отупевший взор его из-под мрачно сведенных бровей уставился в одну клетку крашеного пола и как бы застыл на ней. Казалось, вся жизнь этого человека сосредоточилась теперь где-то далеко, внутри тайников души, все же внешнее точно бы перестало существовать для него, точно бы он вдруг потерял способность восприятия каких бы то ни было внешних впечатлений и ощущений.

Доктор Зельман осторожно заглянул в кабинет и очень удивился, что не видит там рабби Соломона.

— Хозяин не выходил никуда? — повернувшись в дверях лицом в залу, спросил он стоявшую за ним служанку.

— Никуда, рабби.

— Странно, где ж это он?

И лишь внимательно осмотревшись во всей комнате, наконец-то заметил Зельман в углу удрученно скорчившуюся фигуру босоногого и гологрудого Бендавида.

Зельман назвал его по имени.

Старик не откликнулся, не поднял глаз и не шелохнулся, точно бы и не видел и не слышал его. Тот повторил свой призыв — и опять никакого отклика. Тогда встревоженный доктор бросился к нему и энергично схватил его за руку, пытаясь поднять его с полу.

— Полноте, рабби! — авторитетно говорил он, слегка тормоша старика, чтобы вывести его из этого оцепенения. — Встряхнитесь!.. Стыдно так!.. Ведь вы же мужчина… Горе ваше велико, но нельзя так падать духом, грех!..

Бендавид, как бы очнувшись, уставился на него сначала недоуменными глазами, потом сделал над собой усилие, чтобы собрать свои мысли и, слегка шатаясь, поднялся с его помощью на ноги. Видимо смущенный своим положением и костюмом, он только взглянул на Зельмана извиняющимся взором, попытавшись при этом слабо и как-то сконфуженно улыбнуться, и тихо проговорил:

— Прошу вас, дорогой мой, оставьте меня.

— Нельзя вас оставить, рабби, в таком положении, — с участием возразил ему доктор. — Теперь надо, напротив, мужаться как можно более. Я пришел сказать вам, — продолжал он, — что вас дожидается в прихожей шульклепер из кагала. Весь кагал собрался в полном составе и просит вас сейчас же пожаловать в собрание.

— Нет, нет, не надо… Бога ради, не надо… Зачем! — испуганно забормотал старик, отмахиваясь руками. — Зачем это!.. Что им!..

— Кагал, вероятно, желает обсудить, — начал было доктор, но старик с нервной нетерпеливостью и решительно перебил его:

— Не надо… ничего не надо, слышите!.. О, Боже мой, что это еще за мука! — вырвалось у него из души со вздохом отчаяния, и он растерянно и тоскливо заметался глазами по комнате, как бы ища и не находя чего-то.

— Вот что… прошу вас, — заговорил он умоляющим голосом, держа в обеих руках руку доктора. — Прошу вас, передайте им, что я не буду… не могу быть… что я так расстроен и болен… и прошу у них снисхождения… Словом, избавьте меня от лишнего позора… И без того уже!..

И он удрученно закрыл глаза рукой.

Почтительно снисходя к столь великому горю, доктор тихо вышел передать шульклеперу ответ рабби Соломона, присовокупив к нему и от себя, что, по его мнению, действительно лучше бы кагалу оставить пока

Вы читаете Тьма Египетская
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату