но и победой над тем чувством возмущения и негодования, которое невольно, по человеческой природе, поднялось в ее душе от оскорбительных слов Горизонтова. Недолга была молитва, но после нее Серафима встала успокоенная, примиренная внутренне сама с собой, укрепленная на дальнейшую борьбу духом бодрости, с запасом новых нравственных сил и с бесповоротной решимостью.
Она присела к письменному столу и стала составлять телеграмму в Петербург, на имя одной из своих высоких покровительниц, где обстоятельно изложила все дело и положение, как Тамары, так и свое в данном случае и, ввиду энергично и всеми путями действующей еврейской интриги, умоляла ее безотлагательно взять беззащитную девушку под свою высокую руку, и тем доставить ей возможность спокойно и без помехи принять святое крещение, чего в Украинске достигнуть едва ли будет возможно, так как озлобление и дерзость евреев дошли уже до того, что независимо от тайных происков кагала еврейская уличная толпа держала сегодня обитель некоторое время в осаде, бросала в святые ворота и через стену во двор монастырский каменья, повышибала в сторожке стекла и даже разбила камнем стекло на надвратном образе Живоначальной Троицы.
Серафима очень осторожно и редко, только в исключительных и важнейших случаях монастырской жизни, позволяла себе обращаться с просьбами и представлениями в Петербург, к тем высокопоставленным особам, которые сохраняли к ней свое благоволение, в память ее прежней близости ко двору, на что некогда, до монашеского клобука, давало ей право и ее происхождение, и положение в высшем обществе, соединенное с придворным званием. Но настоящий случай был сочтен ею настолько важным, что она решилась безотлагательно прибегнуть к этому чрезвычайному и последнему своему средству.
Прежде, однако, чем отправить свою телеграмму, она призвала к себе Тамару и откровенно объяснила ей, что происки о возвращении ее домой, к родным, уже начались и, без сомнения, пойдут еще дальше и выше, и неизвестно, где и на чем остановятся. Можно ожидать всего худшего, даже того, что игуменье просто прикажут удалить ее из монастыря на попечение родственников, как несовершеннолетнюю и, стало быть, еще несамостоятельную, неполноправную особу, и она, Серафима, не в силах будет бороться одна против напора с разных сторон и особенно со стороны официальной, если и последняя вмешается в дело. А что вмешательство ее возможно, на это, к сожалению, уже имеются некоторые признаки. По ее мнению, есть одно только средство защиты, которое кажется ей наиболее верным, это — обратиться в Петербург и там просить покровительства. У Серафимы есть надежда, что в этом покровительстве не встретится отказа, и в таком случае, вероятно, последует одно из двух: или Тамаре будет совершенно обеспечено ее дальнейшее пребывание в монастыре, пока для нее будет в том надобность, или же ей придется уехать по вызову в Петербург, где не оставят ее без надежного крова и крепкой защиты, и там уже спокойно готовиться к крещению. Согласна ли она на это?
Тамара отвечала, что примет с покорностью и благодарностью все, что угодно будет делать для нее Серафима, так как уверена, что это может быть ей только к добру. Она еще раз просила игуменью верить, что решение ее принять христианство есть результат не легкомысленного увлечения, а очень сложного душевного процесса, очень трудной и мучительной работы над собой, что оно в ней совершенно добровольно и твердо, как вполне сознательное, продуманное решение; а потому она еще и еще раз повторяет, что в еврейство никогда и ни при каких обстоятельствах более не возвратится.
Тогда Серафима прочитала ей свою телеграмму, — и обрадованная Тамара со слезами на глазах бросилась благодарить ее, целовала ей руки и просила ускорить отправление депеши. Письмо Каржоля, незадолго до сего переданное ей по секрету келейницеи Натальей, она успела не только хорошо прочитать, но и хорошо запрятать его у себя на груди, еще ранее призыва своего к игуменье. Теперь она еще более верила в этого человека и была убеждена, что как только он узнает о ее отъезде в Петербург, — если этому суждено случиться, — то и сам не замедлит приехать туда же, чтобы вести ее от купели к венцу. О, там они наконец будут невозмутимо счастливы!.. Новая, глубоко искренняя вера во Христа, светлая первая любовь, новая радостная жизнь, новое общество, новый мир и новый житейский разумный труд доброй жены, а со временем, даст Бог, и матери, — вот та заманчивая заря тихого, честного семейного счастья, которая, казалось ей, начинает уже для нее заниматься… А там, узнав о ее счастии, о маленьких правнуках, даст Бог, и дедушка с бабушкой когда-нибудь примирятся с ней, простят ей, — ведь есть же у них сердце, ведь они же так ее любят!..
Спустя около получаса после того, как растроганная Серафима, поцеловав и успокоительно обласкав Тамару, с миром отпустила ее от себя, Украинская телеграфная станция уже передавала по назначению длинную и подробную телеграмму игуменьи.
XXIII. ОТЪЕЗД КАРЖОЛЯ
В этот же день, вечером, спешно уложив свои чемоданы и рассчитавшись, при помощи Блудштейна, с домашней прислугой, граф Каржоль, со своим датским догом, в последний раз уселся в свою «собственную» карету, на козлах которой, рядом с кучером, поместился его излюбленный камердинер, и отправился на железную дорогу, под конвоем все тех же двух своих «мучителей», Блудштейна и Брилльянта, которые следовали сзади него на извозчике.
На вокзале милейший и обязательнейший Абрам Иоселиович сам взял в кассе билеты прямого сообщения до Москвы — один первоклассный, для графа, другой — собачий, для его дога, и два третьего класса, для камердинера и еще для одного «человечка», — но этот последний уже, так сказать, «по секрету», как для графа, так и для слуги; затем сам сдал в багаж графские чемоданы, сам занял для его сиятельства удобное место в отдельном купе, сам расплатился с носильщиками и даже сам приглядел, как рабочие, при содействии графского камердинера, усаживали и подпихивали датского дога, не желавшего лезть в собачью конуру, за решетку.
А рабби Ионафан, между тем, издали следил за самим Каржолем, который равнодушно, с фланирующим видом человека, приехавшего от нечего делать развлечься на вокзал, прогуливался по платформе. Пять тысяч рублей, приобретенные ценой подписи пятидесятитысячного векселя, лежали теперь в его бумажнике, и это обстоятельство значительно способствовало внутреннему успокоению графа. Он был уверен, что и с такими маленькими деньгами не только не пропадет, но в конце концов даже восторжествует над всем Украинским кагалом. Хотя в душе и было ему очень досадно и больно, что дело, начатое им столь ловким и блестящим образом, затягивается на неопределенное время, благодаря такой неожиданной случайности, как эта скупка векселей, но нечего делать, приходится пока уступить. Он уступает, но в душе далеко не отказывается от своего стратегического плана. Уступка его лишь временная, — в этом он сам твердо уверен, или, по крайней мере, ему так кажется, будто это и в самом деле уверенность. Принимая на себя равнодушно-спокойный вид, граф сознавал, что иначе ему нельзя, что надо казаться спокойным, как бы на высоте своего всегдашнего положения, «faire bonne mine a mauvais jeu», для поддержания собственного «престижа», тем более, что на вокзале встретилось ему двое-трое знакомых, один из которых даже спросил его, не едет ли он куда-нибудь, и куда именно? Граф отвечал, что получил сегодня телеграмму, вследствие которой ему необходимо экстренно съездить в Москву, по одному важному делу, но что едет он совсем налегке, так как рассчитывает через несколько дней вернуться. Сказано все это было таким естественным тоном, что для знакомых не осталось никаких причин усомниться в истине слов Каржоля.
Между тем, рядом с наблюдавшим за ним Брилльянтом, стоял родной племянник Блудштейна, молодой еврейчик в «цивильном», т. е. общеевропейском костюме, с дорожной сумкой через плечо, и этому еврейчику, не спуская глаз с Каржоля, ламдан наскоро, но внушительно передавал на еврейском жаргоне некоторые инструкции и наставления. Еврейчик, отъезжавший как бы по собственным делам, должен был отконвоировать Каржоля до самой Москвы, не подавая ему, однако, и тени подозрения, что он за ним наблюдает, но в то же время зорко следя на каждой станции, чтобы граф не вздумал дать стрекача куда- нибудь в сторону, в пределах края. В этом случае соглядатай должен следовать за ним и тотчас же известить о сем Блудштейна по телеграфу. Для наиболее удобного, так сказать, ежеминутного наблюдения, надо непременно сесть в один вагон с графским человеком, и как можно ближе к сему последнему, вступить с ним в случайный разговор и постараться выведать, что можно, о планах и намерениях его барина. В Москве еврейчик точно так же должен не упускать Каржоля из виду, остановиться, по возможности, в одной