Еще раз неожиданно столкнула нас fatalité. Зимой 1947 года отец получил на два-три дня работу в клубе Осоавиахима в бывшем ресторане 'Яр', и я опять помогала ему что-то красить, и опять совпадение - в эти же дни С. Д. читал там какие-то лекции. Раза два мы вышли вместе и, едва дыша в автобусном затиске, удивлялись этому случаю.
В апреле 1947 года я напросилась в гости на Арбат, ссылаясь на женское любопытство. С. Д. пригласил меня в самое неудобное время, в четыре часа дня. В конце темного коридора старой общей квартиры - дверь направо в его собственную комнату, которую он получил в 1922 году после переезда из Киева в Москву. Вошла вслед за ним, повесила пальто на гвоздь у двери и огляделась: тесная-тесная, узкая комната, старомодное окно прямо в дом напротив; перегруженные книжные полки; кровать с одной плоской подушкой; стол у окна, два стула, шкаф. Несомненно, он описал эту жилплощадь в рассказе 'Квадратурин'. С. Д. растерянно предложил мне сесть на стул, сам сел на другой. Разговор не клеился. Он принес и положил на стол, покрытый бледной клеенкой, две порции мороженого в бумажках. Я попросила блюдце и ложку. Поискав довольно долго, он дал мне позеленевшую медную ложечку - я никогда ее не забуду... Разговор опять не клеился. С. Д. встал и принес из кухни эмалированный чайник с кипятком. Пили жидкий чай в граненых стаканах, закусывая жестким и пресным печеньем. С. Д. был чем-то удручен, и путешествия в прекрасное не получилось. Он стал показывать мне фотографии и рассказывать о себе. Вот на выцветшей карточке дама в широком кринолине шестидесятых годов прошлого века - его мать, Фабиана Пашута. Вот четыре сестры; одна из них - редкая красавица византийского типа, Елена,- долго не могла я оторваться от ее лица... как жаль, что она давно умерла. Вот он сам сидит на каменном парапете на Капри - тонкий, длинный молодой человек. Еще студентом Киевского университета, он на скромные средства отца отправился за границу, как тогда полагалось, прежде всего в Италию. С. Д. рассказывал и об убийстве Столыпина - он в тот момент был на улице, увидел бегущих людей, побежал с ними. Его семья жила в Преславинском переулке. Потом еще о своей дружбе с Северцовыми, уже в Москве, в двадцатые годы, когда увлекался биологией и часто бывал у них.
В этой унылой комнате он был совсем другим, выглядел намного старше, а голос его звучал мягче, теплее. У него было очень выразительное лицо, особенно глаза, небольшие, умные, неразгаданные, они вдруг темнели изнутри, если наплывала тревога или тоска. Я заглянула в их глубь в тот вечер, как в беспросветную бездну: мне стало не по себе, душу защемила жалость. Скоро собралась уходить, и С. Д. тихо, грустно сказал мне: 'А-а, вы никогда не поймете меня, вечно юная Нэле. Между нами двадцать четыре года... все могло быть иначе. Не пытайтесь меня воскресить, лучше направьте свои силы на что-нибудь другое...'
Идя оттуда по арбатским переулкам, я испытывала раздвоение - и смешным показалось его хозяйство, его робкая неумелость - ведь даже пальто не подал, хотя был воспитан как настоящий джентльмен; и гнетущим было впечатление, которое осталось от этого дня. Пусть невероятно: в интимные минуты я чувствовала себя старше его. Я была сильна, жизнеспособна, неуязвима и как бы с высоты смотрела на иззябшего затерянного ребенка, лишенного материнского тепла. Иллюзия на миг! На самом деле - пустой, холодный взгляд, иронический извив губ, вежливое 'вы'. Рассудок нашептывал мне то ли вывод, то ли совет: не берись не за свое дело. Если даже Santa Anna не смогла.
У нас возникли резкие разногласия по поводу рассказа 'Вальс ночных туманов'. Готовился к печати сборник 'Польская новелла', несколько переводов сделал С. Д. (в том числе конгениальный ему 'Клуб шахматистов' Свентоховского); обложку опять рисовала я, на этот раз не случайно. Мне совсем не понравился этот душещипательный 'Вальс' со всеми его неоромантическими аксессуарами: луна, тучи, кладбище, бедный скрипач etc. Я откровенно высказала свое мнение С. Д., несмотря на то, что он этот рассказ расхвалил. Он, вероятно, обиделся на меня. Как мог этот едкий сатирик, строгий критик, эстет, хвалить такой сентиментальный вздор? Где-то в недрах его изощренной натуры таился элемент, противоречащий его образу мысли, и это открытие изумило меня.
Куда только ни посылали его читать лекции и доклады! В августе 1948 года С. Д. должен был выступить в фабричном клубе где-то за Пресненской заставой. Мне хотелось послушать его после долгого перерыва, узнать обстановку. Спросила адрес клуба, он не без иронии написал на клочке: 'Пролетарский П/труд' (то есть пруд или труд). Я не скоро добралась туда на трамвае через море коричневых домишек, деревянные трущобы. Четырехугольный городской пруд. Мальчишки. Мусор. Кирпичные стены. Зал с Портретом, лозунгами, графином и кумачом. Сонная одурь, только радио бубнит свое. Пришло всего шесть баб с детьми и три парня в майках - чего-то послушать. Сев за стол против графина с мутной водой, С. Д. начал неохотно и вяло рассказывать им что-то о французских классиках (это мог бы сделать студент- практикант). Было досадно, обидно за его интеллект, эрудицию, потраченное время. Но время - деньги. Отделался через час. Вопросов, разумеется, не было. Я ждала у входа, и он был видимо доволен, что его слушал хоть один понимающий человек. Ехали молча, все было понятно без слов. Он плохо себя чувствовал физически, но отправился на Курский вокзал встречать А. Г., а я - домой, с серым камнем на груди.
С. Д. не подарил мне ни одной книги, не принес ни одного цветка со словами: 'Нэле, это тебе'. Тот, кто всегда обращается на 'вы',- не настоящий друг, об этом писал Пушкин. Эта была не дружба, а подспудная конфронтация при эфемерном сходстве интересов. Неизвестно, как он относился ко мне, почему не приходил по три месяца, почему вдруг звонил, приходил и сидел от шести до десяти. Такой педантизм раздражал меня, однообразие мучило: хоть бы раз куда-нибудь поехать, пойти - нет. Следуя политике открытых дверей, я не задерживала его ни на минуту, не спрашивала о следующей встрече, никогда не требовала ничего. Наверно, именно эта политика устраивала С. Д., можно было не бояться очередного затиска. Он был осторожен в поведении, застенчив в быту и кое в чем боязлив. В результате возникло отчуждение от простых людей и вещей. Он сознавал это и выразил в таком техническом афоризме: 'Мой годный мотор стучит вхолостую, потому что нет приводных ремней'.
28 декабря 1948 года С. Д. был у меня на елке в последний раз. Пришел сам не свой - возбужденный, нетрезвый, нетерпеливый. Лицо покраснело, глаза потемнели, седые волосы неприглажены - я ни разу не видела его в таком состоянии, все существо на грани отчаяния. Он говорил отрывисто, горько: 'Врачи нашли у меня белокровие... скоро меня не будет. Прозевал всю жизнь. Если вы доживете до... может быть, напомните обо мне...' (Обещала, дожила, напоминаю.) Помочь ничем было нельзя. Пытаясь отвлечь его, я болтала о злободневных пустяках, угощала сосисками с пивом. С. Д. любил этот большой стеклянный кувшин, вмещавший три литра, с удовольствием держал его в своих больших белых руках. В десять часов он, как всегда, ушел, оставив очень тяжелое впечатление. Пора все это прекратить, подумала я, пора. И он больше не звонил и не приходил.
В марте 1949 года я зашла в Гослитиздат показать эскизы к сборнику 'Польская новелла'. Совсем неожиданно столкнулась с С. Д. на лестнице, поздоровалась, конечно не собираясь задерживать его. Он посмотрел на меня каким-то невидящим взором и чужим тоном сказал: 'Ах, это вы...' Не узнал! Не узнал, стоя лицом к лицу. Я была ошеломлена. Потом он сидел с кем-то на диване в коридоре, разговаривал о делах. Я два раза прошла мимо, в отдел и обратно, не замечая его, и он не замечал меня. Это был конец. Я была тогда в черной шляпе и в черном пальто - как в трауре. Больше никогда не видела я этого несчастного человека.
В ответ на какие-то признания или обещания С. Д. однажды сказал: 'Есть только память разума, нет памяти чувств'. Тогда я приписала это его рационализму, теперь думаю, что он был прав. Почти через полвека в памяти остались голые факты - осмыслявший их эмоциональный фон исчез. 'Вечно юная Нэле' (ей семьдесят семь лет) пишет об этих фактах сейчас в той же прекрасной местности, всего в четырех километрах от Шуколова, и перед ней стоит вазочка с веткой жасмина. Его нежный, острый запах помогает вспоминать факты и чуть колеблет память чувств - давным-давно забытую печаль.