сложенное бумажное тело. После этого оставалось лишь отогнуть первую страницу, на которой было всего лишь два слова: '
'Кем бы Вы ни были, человек из комнаты 24, - начинала рукопись, - для меня Вы единственный из людей, которому мне удастся доставить радость: ведь если бы я не очистил моих 20 квадратных аршин, повесившись на крюке в левом углу у двери Вашего теперешнего жилья, Вам вряд ли бы удалось так легко отыскать себе покойный угол. Пишу об этом в прошедшем времени: точно расчисленное будущее мыслится как некая осуществленность, то есть почти как прошлое.
Мы не знакомы и знакомиться нам как будто б уж и поздно, но это ничуть не мешает мне знать Вас: Вы - провинциал, ведь такие
Что ж, я охотно готов Вам уступить мои квадратные аршины. Точнее: я, труп, согласен чуть-чуть потесниться. Живите: комната сухая, соседи тихие и покойные люди; за окном - простор. Правда, обои вот были трепаные и грязные, но я
В обмен на мою заботливость и внимание к Вам, человек из комнаты № 24, я прошу лишь о простом читательском внимании к последующим строкам рукописи. Мне не нужно, чтобы Вы, мой преемник и исповедник, были умны и тонки, нет, мне нужно от Вас лишь одно чрезвычайно редкое качество: чтобы Вы были
Все равно: уже больше месяца меня мучают бессонницы. В ближайшие три ночи они помогут мне рассказать то, что никогда и никому мною не было рассказано. В дальнейшем - аккуратно намыленная петля может быть применена как радикальнейшее средство от бессонницы.
Одна старая индийская сказка рассказывает о человеке, из ночи в ночь принужденном таскать на плечах труп - до тех пор, пока тот, привалившись к уху мертвыми, но шевелящимися губами, не рассказал до конца историю своей давно оттлевшей жизни. Не пытайтесь сбросить меня наземь. Как и человеку из сказки, Вам придется взвалить груз моих трех бессонниц на плечи и терпеливо слушать, пока труп не доскажет своей автобиографии'.
Дочитав до этой строки, Штамм еще раз осмотрел широкую бумажную ленту бандероли: на ней не было ни марок, ни оттиска штемпелей.
- Не понимаю, - пробормотал он, подойдя к двери комнаты, и остановился в раздумье у порога. Шум примуса давно утих. За стенами ни звука. Штамм оглянулся на рукопись: она лежала раскрытой на столе и ждала. Помедлив минуту, он покорно вернулся, сел и отыскал глазами потерянную строчку.
'Давно ношу поверх зрачков стекла. Приходится из года в год повышать диоптрии: сейчас у меня восемь с половиной. Это значит пятьдесят пять процентов солнца для меня нет. Стоит втолкнуть мои двояковогнутые овалы в футляр - и пространство, будто и его бросили в темный и тесный футляр, вдруг укорачивается и мутнеет. Вокруг глаз серые ползущие пятна, муть и длинные нити круглых прозрачных точек. Иногда, когда протираю замшей мои чуть пропылившиеся стекла, курьезное чувство: а вдруг с пылинами, осевшими на их стеклистые вгибы, и все
Всегда остро ощущаю этот стеклистый придаток, подобравшийся на гнутых и тонких металлических ножках к самым моим глазам. Однажды я убедился: он умеет ломать, но только лучи, попавшие к нему внутрь овалов. Нелепица, о которой сейчас рассказ, произошла довольно много лет тому назад: несколько случайных встреч с одной полузнакомой девушкой как-то странно сблизили нас. Помню, девушка была юна, с тонким овалом лица. Мы читали одни и те же книги, отчего и слова у нас были схожи. После первой же встречи я заметил, что болезненно широкие, в тонких голубых ободках зрачки моей новой знакомой, спрятанные (как и у меня) за стеклами пенсне, ласково, но неотступно следят за мною. Однажды мы остались вдвоем; я коснулся кистей ее рук; кисти ответили легким пожатием. Губы наши приблизились друг к другу - и в этот-то миг и приключилась нелепица: неловким движением я задел стеклами о стекла; сцепившись машинками, они скользнули вниз и с тонким, острым звоном упали на ковер. Я нагнулся: поднять. В руках у меня было два странных стеклянных существа, крепко сцепившихся своими металлическими кривыми ножками в одно отвратительное четырехглазое существо. Дрожащие блики, прыгая со стекла на стекло, сладострастно вибрировали внутри овалов. Я рванул их прочь друг от друга: с тонким звоном спарившиеся стекла расцепились.
В дверь постучали.
Я успел еще увидеть, как женщина дрожащими пальцами пробовала притиснуть неповинующиеся чечевицы назад, к глазам.
Через минуту я спускался вниз по лестнице. И у меня было ощущение, как если бы я в темноте наткнулся на труп.
Я ушел. Навсегда. И меня напрасно пытались догнать письмом: прыгающие строки его просили о чем-то забыть и обещали с наивным простосердечием 'вечно помнить'. Да: вечная память мне на моем новом трупьем положении, пожалуй, еще и могла б пригодиться, но... я обыскивал глазом, буква за буквой, письмо - и чувствовал, что стеклисто-прозрачный холод во мне не слабнет.
Особенно внимательно осмотрел я свое имя: на конверте. Да: девять букв: и зовут. Слышу. Но не откликаюсь.
С этого дня, помню, и начался период мертвых, пустых дней. Они и раньше приходили ко мне. И уходили. Сейчас же я знал: навсегда.
В этом не было никакой боли, даже обеспокоенности. Была просто скука. Точнее: скуки. В одной книге конца XVIII века я прочел как-то о 'скуках земных'. Вот именно. Много их, скук: есть вешняя скука, когда одинаковые любят одинаковых, земля в лужах, а деревья в зеленом прыще. А есть и череда нудных осенних скук, когда небо роняет звезды, тучи роняют дожди, деревья роняют листья, а 'я' роняют себя самих.
В то время я жил не в Вашей, виноват,
И целые дни от сумерек до сумерек я думал о себе как о
А иногда и я, как дерево, мучимое ветром, мерно раскачивался меж дубовых ручек кресла в ритм нудным качаниям мысли: тем, мертвым, маячила мысль: хорошо. Чуть закостенели - сверху крышка: поверх крышки - глина: поверх глины - дерн. И все. А тут - как закачался на дрогах, так и повезут тебя, так и повезут с ухаба на ухаб, сквозь весны и зимы, из десятилетий в десятилетия, неоплаканного, ненужного.
Когда я думаю сейчас о тогдашнем своем состоянии, я никак не могу понять, как какой-то пустяковый и нелепый случай со стекляшками мог так сильно задеть и вышибить из привычной укатанной колеи. Мне не совсем понятно, как могло душу, если тогда она еще была у меня, этакой пылинкой придавить и разбездушить. Но тогда я принял пустяк как некий предметный урок, преподанный мне моим 'стеклистым придатком'. Попытки проникнуть в мир, начинающийся по ту сторону моих двояковогнутых овалов и раньше были редки и робки. Теперь-то я знаю, отчего если формула natura horreat vacuum[1] опровергнута, то обращение ее - vacuum horreat natura[2] еще и не было под ударами критики. Думаю: оно их выдержит.
Так или иначе, я прекратил всякие попытки войти в свое