Луиджи Кадорна, как же, как же... Он был тогда главнокомандующим итальянскими войсками. Я прочел Джерманетто звучные строфы Николая Тихонова из поэмы о 28 героях-панфиловцах. Поэт листает страницы «книги старой» и, сравнивая гвардейцев разных эпох, восхищается несравненным мужеством героев войны Отечественной:
— Восточный поход Муссолини — трагедия итальянского народа, — с силой сказал Джерманетто, — народная драма и страшное преступление фашизма. Знаете, формула Ленина о войнах несправедливых и справедливых не перестает удивлять меня своей точностью. Сжато, ясно и просто. С ее помощью можно оценить любое вооруженное столкновение в мировой истории. — И, поглядев, задумчиво добавил: — Итальянцы совсем неплохие бойцы. Они прекрасно дрались под командой Гарибальди. Но сердце нашего народа трудно подкупить. Оно не откликается на грязные войны. Так было и с восточной авантюрой Муссолини.
— По правде говоря, — воспалился я, — наша армия не очень-то надеялась на этот голос сердца и сильно помогла ему прорезаться.
— Вот это по-моему сказано, — живо откликнулся Джерманетто, — ядовито, но верно. В первую мировую войну я хорошо знал наших солдат-альпийцев. Я ведь родом из горной местности. Там формировались их дивизии. Помню их горькую песню. Она оплакивала бессмысленно павших стрелков: «На мосту Бассано траурные флаги...» Катастрофа Италии в той войне носила имя: Капоретто. Вы, конечно, хорошо знаете, что там произошло, под этим Капоретто?
— Знаю, конечно, — ответил я, — но не представлял себе зримо, пока не прочел «Прощай, оружие!» Хемингуэя. Он описал все это как гениальный очевидец.
— Капоретто означало разгром армии, взрыв негодования в стране. Что творилось тогда у нас! — воскликнул Джерманетто. — Буржуазия нашла спасение в фашизме. Власть захватил Муссолини с его чернорубашечниками. В этой войне итальянская катастрофа носит имя: Дон! И на этот раз она смела по крайней мере самый фашизм.
Мы еще долго не расставались с Джерманетто. Остаток вечера провели у меня дома. Он уехал, а я до самого рассвета записывал наш разговор и, ложась спать, машинально повторял угрюмую строку: «На мосту Бассано траурные флаги...»
...Мы встретились с Нуто Ревелли в девять часов утра. Я увидел перед собой атлета: рост — метр восемьдесят, не меньше. Спокойствие и сила. Пока мы шли навстречу друг другу, я любовался его истинно мужской фигурой. И только лицо...
Оно так резко контрастировало со всей великолепной статью Ревелли, что я на мгновение отвел взгляд от странной скошенности его черт. Будто скульптор-кубист прошелся своим сумасбродным резцом по реалистическому портрету, сместив его пропорции. А кто-то потом пытался восстановить подлинник, но не преуспел в этом до конца. За темными стеклами его очков я уловил смещение глазных орбит, все ту же непонятную скошенность.
Такое чувство, словно этот человек — рослый, могучий, красивый — обладал чужим лицом. Форма, посадка головы были его, а лицо — нет. Оно не принадлежало Ревелли. Это впечатление ошеломляло настолько, что некоторое время я не мог сосредоточиться на нашей беседе, избегал смотреть на него открыто и пристально.
Он приехал в Турин на машине. Но сегодня же хочет возвратиться. Завтра утром ему нужно быть в Кунео — неотложные дела. Он зовет меня к себе. Но меня завтра ждут в Милане, и я не могу нарушить расписания. Как быть?
— Очень просто, не будем терять времени, — сказал я.
И мы действительно его не потеряли. Мы просидели с Ревелли ровно тринадцать часов с десятиминутным перерывом на бутерброды. Он уехал в Кунео после полуночи, и мы расстались так, словно знали друг друга всю жизнь.
— Я родился в Кунео, в тысяча девятьсот девятнадцатом году. Я родился и вырос вместе с фашизмом — вы можете сопоставить даты. Поход Муссолини на Рим был в тысяча девятьсот двадцать первом году. Кунео — захолустье. Бедные горы. Бедные долины. Бедные крестьяне. Многие покидали родину, уезжали во Францию и Южную Америку. Там, на чужбине, любая работа, даже самая черная, становилась для них благом. Вокруг меня с самого детства все было фашистским — жизнь начиналась с дуче. В школе я был в звене баллилы. Мне было девять или десять лет, когда я принял присягу: «Во имя бога и Италии я клянусь исполнять приказы дуче и служить всеми силами, а если нужно, и кровью делу фашистской революции». В четырнадцать лет от учебной винтовки я перешел к настоящей, боевой.
Каждую субботу у казармы фашистской молодежи мы проходили военную подготовку. Возбуждение, воинственные крики, свистки... С течением времени у меня скопилось столько значков и медалей, что я не знал, куда их вешать.
Все, что было связано с оружием и силой, приводило меня в экстаз — военные парады, океанические толпы. Как и все вокруг меня, я орал: «Да здравствует дуче, да здравствует война!» Я маршировал в отряде авангардистов, затем стал «джованнэ фашиста» — молодым фашистом. Никто мне не рассказал о Маттеотти, о борьбе республиканской Испании. Советский Союз был пугалом.
После войны я спросил у отца: «Почему ты не открыл мне глаза на мир?» И, рыдая, отец ответил: «Я не хотел, чтобы ты отличался от других».
Фашизм мне нравился. Я занимался спортом. Мне сулили карьеру чемпиона. Я ездил по стране, метал диск на стадионах разных городов. Ежегодно в Рим — всегда осенью — съезжались «черные рубашки»; неделю мы жили в палаточном городке Тендополи. Гремели оркестры на форо Империале. Муссолини принимал наш парад.
Так начал свой рассказ Нуто Ревелли, и я живо представил себе залитую сентябрьским солнцем Императорскую площадь. Дуче стоит на трибуне в своей классической позе, подбоченясь, — уперев руки в бока и выпятив подбородок, похожий на висячий амбарный замок. Молодой фашист пожирает его глазами. Дуче кажется ему богом, сошедшим с Олимпа. Давно сказано: «Нельзя кланяться кому-нибудь, не повернувшись при этом спиной к другому». Юноша Ревелли кланялся Муссолини, фашизму и ничего не знал о реальном мире социальных отношений.
— Я окончил школу и выбрал военное поприще, — продолжал Ревелли. — Я думал, что это решение принято мной самостоятельно. На самом деле его продиктовали мне годы фашистского воспитания. В 1939 году я переступил порог королевского военного училища в городе Модена. Я обожал армию. Нам говорили: она лучшая в мире. Мне все было по плечу. Везде я хотел быть первым. Пришпоривало самолюбие спортсмена. Рвение мое в боевой подготовке заметили быстро. Начальник группы говорил: «Ревелли, ты настоящий солдат, как немец». Я гордился этой оценкой, хотя она царапала мое национальное чувство.
Каждый курс училища имел название. Тот, в чьем строю был я, именовался кратко: «Вера». Но именно в училище с моей верой в фашизм начало происходить что-то еще неясное мне самому. Танковую