ритмической боли Арто, где стиль исполняет свою роль метафизического переноса тела вместо Другого и где у них обоих, ограбленных, остались след, жест, голос…
Воздействие Селина совсем другое. Он взывает к тому в нас, что не поддается никакой защите, обучению, описанию, или к тому, что борется против этого. Нагота, заброшенность, измотанность, болезнь, лишения, оскорбление. К тому, в чем не признаются, но к тому, что объединяет всех: низкое, простонародное или антропологическое сообщество, тайное место, для которого предназначены все маски. Селин заставляет нас поверить, что оно истинное, что оно единственно достоверное. И мы готовы идти за ним, заблудившись на этом краю ночи, куда он приходит нас искать, и забывая о том, что если он нам его показывает, то это означает, что сам он держится в стороне: в письме. Комедиант или мученик? Ни то ни другое или и то и другое одновременно, как у настоящего писателя, который сам поверил в свой обман. Он верит, что смерть, ужас и есть бытие. Но внезапно, без предупреждения, из открытой раны его собственной скорби возникает как ореол с помощью словесного приема «маленькая смешная бесконечность»[149], как он это называет, такая нежная, исполненная любовью и веселым смехом, но и горечью, и беспощадной насмешкой, и невозможностью завтрашнего дня. Даже ваше драгоценное отвращение оказывается постановкой кукольного театра[150] и феерия будет в другой раз… Вы вернетесь, чтобы насладиться словом, смыслами или трансцендентностью, рассмотренной изнутри чисто литературно… Не остается ничего, кроме напева без нот… Ни культа смерти даже… Многоточие… Меньше, чем ничего, или больше… Нечто иное… Истребление Всего, истребление Ничто, в неком стиле… Хвала Слову, которое не воплотилось, чтобы проникнуть в Человека с большой буквы, но смешало тело и язык, эти пограничные состояния, эти не-состояния, ни субъект ни объект, где
Чтение Селина захватывает нас в том слабом месте нашей субъективности, где за нашей рухнувшей защитой под тем, что казалось несокрушимой крепостью, обнаруживается содранная кожа: не внутри и не снаружи, оскорбительная наружность, оборачивающаяся безобразным нутром, война, граничащая с гниением, в то время как лживая маска суровости семьи и общества обрушивается в желанное отвращение невинного порока. Мир границ, рычагов, хрупких и путанных идентичностей, блужданий субъекта и его объектов, страхов и битв, отвращения и лиризма. На стыке социального и асоциального, семейного и преступного, женского и мужского, нежности и убийства.
Области, о которых мы уже говорили —
Порок? Комедия? Извращение? Лучше. Глоток Смысла и его поглощение, заглатывание, переваривание, извержение. Власть и грех слова. Без Бога, без Единого, не такого, как основание полилога симфонии Селина: музыка, сюжет, виньетки…
Необъяснима связь с нацизмом, сама по себе неоднозначная, смехотворная. Она предполагается как внутренняя необходимость, как требуемый противовес, как глобальная потребность в идентичности, в группе, в проекте, в смысле, выкристаллизовывая таким образом
Тексты Селина — романы, написанные в реалистической манере вынужденно, под влиянием общества и отчасти ненависти[152], скорее легенды, но также музыка, танец, волнение, заметки, окруженные молчанием — дурного тона, и это еще мягко сказано. Разумеется, их можно было бы читать, следуя фабуле повествования, которая, похожая сначала на классику, плутовской роман или биографию («Путешествие на край ночи», «Смерть в кредит»), взрывается и делает поворот в сторону полифонии «Севера» и «Ригодона», проходя карнавалом в «Guignol's Band» и «Лондонском мосте». Для Селина более характерно, однако, погружение повествования в стиль, который, от «Путешествия» до «Ригодона», раскрывается как все более сухой, точный, избегающий обольщения при помощи жесткости, но озабоченный всегда одним и тем же: задеть интимные струны, ухватить волнение в разговоре, сделать письмо разговорным, то есть современным, быстрым, нецензурным. Если такое письмо — битва, она выигрывается не окольными путями эдиповых идентификаций, которые устанавливаются повествованием, а более глубокими, дальними и рискованными погружениями. Эти погружения, достигающие лексики и синтаксиса, роднят эксперименты Селина не с правдоподобием романиста, а с жестокостью поэта. Жестокость — даже в языке, то есть крайняя жестокость, которая затрагивает язык как последний гарант гуманности. И эта жестокость наперекор всей лирической традиции, на примере черной литературы, среди которой Лотреамон или Арто, находит для себя соответствующие темы: темы ужаса, смерти, безумия, оргий, беззакония, войны, угрозы женственности, жутких наслаждений любви, отвращения, страха.
Это темы, которые будут,
Любая