покое? Неужели нельзя оставить меня наедине с моими собственными картинами? Разве это так трудно? Разве я требую слишком много? Разве я требую слишком много, если хочу остаться наедине со своими картинами, с образами, которые медленно, но верно проявлялись во мне и о которых я не мог говорить, поскольку еще не знал, на что они похожи? Разве я требовал слишком много? Тут они оба позвали меня. Я положил слона обратно в сейф для чаевых и прочих неожиданных поступлений, где теперь скопилось ровно девятнадцать крон, и пошел к ним, как полагалось вежливому сыну.
На столе в беспорядке лежали летние фотографии.
Комната превратилась в запоздалый календарь.
Я остановился на пороге. Хорош. Дальше не пойду. И никто, даже родители, меня не заставит.
Проявляла фотографии мама, а хвалился ими отец.
Он подал мне один из снимков.
— Смотри! Вы с Эдгаром на вышке для прыжков.
— Ну и что? — сказал я.
Мама быстро посмотрела на меня.
— Кстати, как было у Эдгара? Приятно провели время? — спросила она.
Я так долго молчал, что мама успела догадаться, какой будет ответ, и в принципе можно было вовсе не отвечать.
— У Эдгара один глаз стеклянный, — сказал я.
Мама опешила.
— Стеклянный?
— Да. Правый глаз. Можно его вынимать и мыть под краном.
Мама опять посмотрела на нашу с Эдгаром фотографию, а отец полистал пачку и достал другой снимок, каким мог меня помучить.
— Глянь-ка сюда. Ты щелкнул нас в саду.
Фотографию я мог разглядеть прямо отсюда, с порога. Мама с отцом под яблоней в несодденском саду. Помню, моя рука с фотоаппаратом дрожала. Я стоял в обратной волне фьорда. И до сих пор стою в этой обратной волне, в потоке деревянных щепок, обломков и медуз. Плечи у мамы загорели. Никогда раньше я не видел ее в таких красках. У отца половина лица бледная, из-за кепки, которую он носил. На часах у него ровно 5.12, вторник 12 июня. И этот точный час, выкраденный из времени и хранимый здесь, внезапно напомнил мне о мусорщике, который забирал все ненужное, и у меня так закружилась голова, что пришлось опереться о косяк, чтобы не пасть еще глубже.
— Что с тобой? — спросил отец.
— Со мной? А что со мной может быть?
— Ты какой-то не такой.
Я разозлился. Растерялся и разозлился, когда отец так заговорил.
— Не такой? Как это?
— Ну, в последнее время ты какой-то странный, по-моему.
Я сжал кулаки и чуть не выкрикнул:
— Странный?
Тут мама тоже подняла голову, с удивленной улыбкой.
— Как ты сказал? — спросила она.
— Как я сказал? Вы что, совсем поглупели?
Отец отложил фотографии и смотрел на меня.
— Повтори, — сказал он.
— Что?
— Странный.
Надо с этим кончать. Это невыносимо.
— Странный, — сказал я.
Мама с отцом захлопали в ладоши, вскочили, замахали руками, словно я заблудился на другом конце земного шара и наконец-то нашелся.
— Ты научился выговаривать «р»! — воскликнула мама.
Отец положил руку мне на плечо.
— Будь добр, скажи еще разок, — попросил он.
— Странный, — сказал я.
Отец широко улыбнулся.
— Черт побери, ты так раскатываешь «р», что прямо в ушах звенит.
Сейчас он бросится меня обнимать, и я вдруг сообразил, что его очень беспокоил мой речевой дефект, что он стыдился сына, который не умел говорить чисто, и наверняка именно поэтому держался так холодно, когда я заходил к нему в банк, и уводил меня куда-нибудь подальше, где никто не слышал моих картавых, смехотворных «р», попросту стыдился за меня, а вероятно, и за себя. И чтобы избавить нас от этой неловкой и весьма щекотливой ситуации, пока отец не успел обнять меня за то, что я умею говорить «р», мне придется еще раз обратиться к Джиму Моррисону, вокалисту и автору текстов группы «Дорз», хоть это и выходит за временн