бутылкой, но раздумал. Опять эта моя вежливость. Прямо зло берет. Мы выехали на более широкое шоссе. На высоких, покосившихся от ветра рекламных щитах у закрытой автозаправки висели афиши, извещая, что в следующем месяце остатки группы «Би Джиз» дадут четыре концерта. Несколько машин обогнали нас. Я осторожно помахал им рукой. Но они либо не видели меня, либо с улыбкой махали в ответ и исчезали из поля зрения, не успев сообразить, что я имел в виду. На обочине сидела на стуле старая женщина, продавала медали Второй мировой войны. Шофер опять свернул на дорогу поуже, и мы проехали мимо нескольких большущих жилых кварталов, я насчитал их пять, каждый сам по себе целый город, разносить там цветы года не хватит, коммунистические города шестидесятых, идеологическая архитектура с тонкими стенами, так что все в любое время могли слышать, что говорит сосед, теперь это просто трущобы, помятые параболические антенны и стираное белье висели на узких балкончиках, мусор сыпался из разбитых окон, двери сорваны с петель. Тут я заметил мальчугана. Он стоял среди этих домов. Держал в руках шарик, красный шарик на длинном шнурке, и следил, как шарик, словно перевернутый маятник, раскачивается из стороны в сторону, единственное цветное пятно на унылом ветру. Эта сцена не просто напомнила мне одну картину, нет, она была прямо-таки точной копией картины русского, или советского, художника Лучишкина «Шар улетел», которую я, кстати сказать, видел на выставке в нью-йоркском Музее Гуггенхейма, а написана она в 1926 году, незадолго до того, как художник попал у Сталина в немилость и был вынужден бежать на Запад; картина изображала красный шар, поднимающийся вверх между жилых домов, где мы видим обитателей всех этажей, вовсе не героев революции, а опустошенных, отчаявшихся людей, одержимых безумием и кошмарами, иные даже повесились на потолочных лампах, другие просто махнули на все рукой, а красный шар летит к незримому небу, и разве эта картина, по сути, не символ жизни и теории, теории, которой давят на жизнь, точно сапогом на цветок, красная мечта и ярмо этой самой великой мечты, которое тащат на себе люди в этих жилищах, Лучишкин предвосхищает события, уже в 1926 году провидит зловещее будущее, в этой простой и мрачной картине, которая станет реальностью, хотя, возможно, он имел противоположное намерение, а именно предостеречь, заранее предупредить. Но он опоздал. Жизнь мало чему научилась. Я видел мальчика, который выпустил из рук шнурок и тем самым невольно полностью повторил картину Лучишкина. Я видел, как мальчик, по-моему со слезами, провожал взглядом свой шарик, пока мог, как и я, я тоже провожал его взглядом, пока он не исчез в низком, едва не падающем небе. Шофер закурил. Угрожающий жест. Жилые кварталы и плачущий мальчик остались позади. Ни одной машины на дороге. Черная земля с серым снегом по краям. И вдруг шофер что-то сказал, впервые за все время, вероятно, это было единственное известное ему английское слово:
— Бизнес.
Я вздрогнул и схватился рукой за дверцу, хотя мы не останавливались, а дверца, как я уже говорил, была заперта, даже окошко опустить не удалось. Бизнес? Мы что же, займемся русским бизнесом, на голых полях, возле руин колхоза?
— Бизнес, — повторил он.
Я сглотнул, но глотать было нечего, во рту совершенно пересохло, я даже говорить толком не мог, а потому покачал головой и сказал:
— Bookfair.[5]
Глаза шофера быстро метнулись к зеркалу, но тотчас снова устремились на дорогу.
— Достоевский, — сказал он.
Я кивнул.
— Гамсун, — сказал я.
Тут его широкая физиономия расплылась в улыбке.
— Толстой, — сказал он.
— Ибсен, — сказал я.
Я перехватил его взгляд и тоже улыбнулся, так как понял, что уже вне опасности, может, я вообще и не был в опасности, но не мог этого знать, а теперь знал, что я уже вне опасности, и разве же это не истинная взаимосвязь жизни и литературы — литературы, которая способна спасти жизнь.
— Чехов.
— Обстфеллер!
— Пушкин!
— Бьёрнсон!
— Тургенев!
Так мы продолжали, пока я не увидел купола в холодной мгле над Кремлем и шофер не подвез меня к гостинице «М.» Он хотел было занести в холл мой чемодан, но я запротестовал, дескать, сам донесу, он не согласился, мы стояли на тротуаре, и каждый тянул чемодан к себе, в конце концов я уступил, а взамен решил подарить ему роман с автографом, на языке, которого он не понимал. Расстались мы как закадычные друзья. Мой издатель ждал в холле. Не знаю, кто из нас чего недопонял. Да это и не важно.
— Как добрались? — спросил он.
— Великолепно, — ответил я.
В номере лежали билеты на самолет до Парижа, где я уже падаю со сцены, на глазах перепуганной публики.
Я где-то говорил о страхе закончить.
Страх закончить ничуть не меньше, если не больше.
Я приближаюсь к концу и оттого тяну время, натягиваю туго-туго. Подарки на Рождество 1965 года.
Маме: крем для рук «Нивея», для чувствительной и потрескавшейся кожи.
Отцу: шершавый резиновый напальчник, чтоб быстрее считать деньги.
Что получу я, мне, понятно, еще неизвестно, за две-то недели до Рождества, но, в частности, там был связанный мамой шарф, который можно было минимум трижды обернуть вокруг шеи, голубой в черную полоску, что бы там ни говорили другие, я потом носил его несколько лет кряду, а после отдал Армии спасения, тоже на Рождество, и вполне возможно, кто-то до сих пор ходит в этом шарфе, голубом в черную полоску.
Неожиданно наступила оттепель. Придорожные сугробы, лыжни, снег в парке Вигеланна и в Бишлете — увы, все стаяло, убежало в водостоки. А потом вдруг пришла ночь с четырьмя кольцами вокруг луны и крепким морозцем. Наутро город выглядел так, будто волна из фьорда накрыла улицы и там замерзла. Красный Крест в течение суток зарегистрировал сорок восемь переломов бедра, как писала «Афтенпостен», где сообщалось также, что в Осло прибыл американский комик Денни Кей, приглашенный норвежским Нобелевским комитетом присутствовать в Университетской ауле на вручении премии мира организации ЮНИСЕФ, и что американцы получили разрешение применять во Вьетнаме слезоточивый газ, разрешение от кого, думал я, толком не понимая, что, собственно, думаю, и чуть не шлепнулся мордой вниз на Колбьёрнсенс-гате, с форситией в одной руке и рождественской звездой в другой.
Авроре Штерн цветов не посылали.
Через неделю опять пошел снег, и выпало его, как никогда, много.
Учитель Халс ходил на лыжах из класса в класс, со знаменитой каплей под носом, в ней заключался весь экзаменационный материал, в этой блестящей капле, примете норвежской знати, так сказать, прежде чем черная нефть захлестнула страну, точнее говоря, капля тяжкого труда, самоотверженности и авралов.
Экзамен прошел в снегу.
Авроре Штерн цветов не слали по-прежнему.
В третье воскресенье Адвента, когда мама так устала от студня, печеночного паштета семи сортов, свиных шкварок, сосисок, ветчины, ребрышек и прочих блюд из потрохов и мяса свиней, быков, телят и коров, что просто пошевелиться не могла, не то что есть, всю эту еду она сама готовила с раннего утра до позднего вечера, а то и до поздней ночи, — в третье воскресенье Адвента мы отправились на рождественский праздник. Доехали на поезде до станции Холменколлен, а оттуда на своих двоих потащились мимо посадочного склона знаменитого трамплина вверх, к почтенному ресторану, который располагался на белом плато высоко над городом, словно замок в ближайшем соседстве с Господом Богом. Мама предпочла бы поехать наверх на такси, а домой пойти пешком, чтобы растрясти жиры, как она выразилась, но что касается рождественского праздника, то здесь распоряжался отец, дело в том, что на