Идеальный секретарь, деловитый, вежливый, но умеющий при случае установить дистанцию, уже не Олечка, а Ольга Георгиевна.
Звонит телефон. Ольга оборачивается и, увидев меня, краснеет. Поняла, что я ее разглядывал. Столик опасно покачнулся, и я вовремя подоспел на помощь.
По телефону она говорит сдержанно и немногословно: да, да, да, пожалуйста… Звонит другой аппарат, она не глядя берет трубку и опять: да, да, да, конечно. С двенадцати. Пожалуйста…
— Звонят не переставая, — поясняет она извиняющимся тоном. — Скажите, Олег Антонович, почетный караул… он для кого почетный? Для того, кто в нем стоит?
Вопрос неожиданный, и готового ответа у меня нет.
— Нет, по-моему, все-таки для того, кто умер, — говорю я не очень уверенно.
— Я тоже раньше так думала. А сейчас мне начинает казаться, что для живых. И чтоб было в отчете… Если б вы знали, сколько людей добивались, чтоб их подпись поставили под некрологом, сколько было обид… Ну ладно. Говорят, вы блестяще выступали в Париже?
— Кто это говорит?
— Прогрессивная французская печать. У меня есть для вас вырезка…
Но мне не до Парижа. Хочу спросить, здесь ли Бета в можно ли к ней зайти. Ольга меня опережает, невесело усмехнувшись, она показывает глазами на стоящую в углу одноногую вешалку. Раздеваться в приемной — привилегия немногих, в свое время ею пользовался и Вдовин. На вешалке висят зеленоватая велюровая шляпа и скатанный, как плащ-палатка, дождевик. Я никогда не видел ни этой шляпы, ни дождевика, но сразу догадываюсь, чьи они.
— Он там, — бесстрастно поясняет Ольга, показывая на дверь кабинета. Если не хотите встречаться, идите к себе в лабораторию. Я позвоню.
Встречаться с Вдовиным мне действительно не очень хочется. Кто объяснит, почему с врагом активным и опасным ищешь встречи, а поверженного видеть трудно, как будто виноват ты, а не он? Мы не виделись целый год, но я всегда помню о его существовании. Никогда не стремился что-либо узнать о нем, но он много раз незримо присутствовал в моих размышлениях. Придет в голову какая-нибудь не совсем банальная идея, и тут же рядом возникает мыслишка: интересно, что сказал бы по этому поводу мой притаившийся где-то выкормыш, мой заклятый дружок, мой закадычный враг, к которому у меня уже нет личного ожесточения, а есть только стойкое неприятие. Для меня он теперь скорее символ, чем человек. Свидание с ним мне удовольствия не доставит, но если у кого-нибудь из нас и есть причины избегать встречи, то скорее уж у него, чем у меня. Я хотел это сказать, но не успел. Отворилась дверь кабинета, и из нее вышел человек, которого я в первую секунду не узнал, хотя и был предупрежден. Меня сбила с толку русая, с легкой проседью борода на загорелом лице. Я давно заметил, что бороды что-то объясняют в человеке, бритые лица нейтральнее. Передо мной стоял купец. Не из Островского, скорее из Горького. Крутой, сметливый, рисковый… Меня-то он узнаёт мгновенно, но тоже захвачен врасплох. Это делает нас обоих искреннее, чем мы собирались быть. Примерно полминуты мы откровенно рассматриваем один другого. Я просто молчу, Вдовин обдумывает первую фразу.
— Не меняется, — говорит он наконец.
Это пробный шар. Короткая фраза, без местоимения и вроде даже не прямо ко мне обращенная. Понимай как знаешь — как комплимент, как иронию, дело твое.
Я молчу.
— Ну, здравствуй, что ли… — Руку он держит, как будто она на перевязи, согнутой и слегка на отлете.
— Здравствуйте, — закатывать демонстрацию глупо, и я протягиваю руку.
— Руку, значит, все-таки подаешь? — говорит он, криво усмехаясь.
— Подаю. Только это ничего не значит.
Это не было заготовленной колкостью, а вырвалось непроизвольно и потому особенно его задело. Он разводит руками, апеллируя к Ольге и даже шире: к висящим на стенах приемной портретам столпов отечественной и зарубежной физиологии. Дескать, чего же ждать от человека, который даже в такой скорбный день не способен изменить своей черствой натуре. Но умница Ольга в этот момент вспоминает, что ей нужно куда-то позвонить, и вид у нее еще более отрешенный, чем у Ухтомского и Алексиса Карреля.
— Ну, как понравился Париж?
Опять без местоимения.
Когда-то Николай Митрофанович очень добивался, чтоб перейти со мной на ты. Во время достопамятной дискуссии он уже 'выкал' мне с трибуны, я был для него персона нон грата, гнилой либерал. Теперь он прощупывает почву.
— Париж? Париж, как известно, мой родной город.
Тут Ольга не выдерживает и тихонько фыркает. Ей ли не помнить, как во время все той же дискуссии Вдовин назвал меня 'уроженцем города Парижа', вероятно, чтоб обнажить корни моих заблуждений и преступного неуважения к отечественной науке. Удар попадает в цель. Но у Николая Митрофановича достаточно толстая кожа.
— Поговорить надо, — с неожиданной важностью заключает нашу содержательную беседу человек с купеческой бородой. И, не дожидаясь ответа, идет к выходу.
Мы с Ольгой переглядываемся.
— Минутку! — говорит Ольга.
Она проходит в кабинет, и я остаюсь один. И вдруг с удивлением замечаю, что волнуюсь неприлично, до дрожи, как студент перед дверью экзаменатора. А тут еще Лазарь заиграл что-то быстрое и тревожное, вероятно финал сонаты. Траурный марш окончен, живые разошлись, и остался только ветер, порывами налетающий на еще свежий холмик и несущий сухую пыль.
Олина минутка растянулась надолго. Зазвонил телефон резко и коротко, в кабинете сняли трубку, и мне показалось, что я слышу низкий, слегка тягучий голос Беты.
Я даже приблизительно не догадываюсь, о чем пойдет у нас разговор, а потому не способен к нему подготовиться. Когда много лет любишь одну женщину, а эта женщина принадлежит другому, в конце концов вырабатывается какой-то долговременный модус, позволяющий тебе поддерживать ровные и даже дружелюбные отношения. Убеждаешь себя, что все уже в прошлом, и подводишь под это убеждение какие-нибудь подпорки — то ли она оказалась недостойной твоей любви, то ли ты сам признаешь себя недостойным, в обоих случаях чувствуешь грусть, слегка приправленную самодовольством, ибо в первом случае ты прощаешь, а во втором каешься, и в том и в другом есть нечто сладостное. Но вот твой так называемый соперник мертв, и, несмотря на искренность твоей скорби, выработанный ценой многих бессонных ночей модус рушится; вспыхивают какие-то надежды, нет, не на возврат к прошлому — все жизненные процессы необратимы, — а на будущее. Подсознательно ты готовишь себя к тому, чтобы услышать: 'У меня теперь, кроме тебя, нет никого на свете' — или даже: 'Я не переставала тебя любить все эти годы…' Пропускать эту чепуху в сознание стыдно и неумно, несомненно речь пойдет всего только о дружеской услуге, которая скорее твой долг по отношению к покойному, чем жертва, приносимая любимой женщине. Смятение мое растет, я с ужасом вспоминаю, что через несколько часов мне предстоит говорить у открытого гроба в присутствии нескольких сот человек, и главное — в присутствии женщины, никогда не прощавшей мне ни слова лжи, говорить о человеке, в отношениях с которым дай бог мне когда-нибудь разобраться наедине с собой. Когда наконец Ольга выходит из кабинета и кивает в знак того, что меня ждут, я подобен устрице с раскрытыми створками и шагаю через порог с ощущением, близким к тому, с каким я когда-то выходил на крыло самолета для своего первого и единственного прыжка.
VII. Си-бемоль минор
Вхожу и чуть не спотыкаюсь от неожиданности. В кабинете темно.
— Извини, что я тебя так принимаю, — слышу я голос Беты. — Но я еле стою на ногах, а меня еще должно хватить на целый день.