В особняк на Девичке нас с Алешкой загнала голодуха. Мы учились на первом курсе, и стипендии нам не хватало даже на еду. А у нас были и другие потребности, мы ходили на дешевые места к Мейерхольду и в Третью студию и любили рыться в книжных развалах у Китайгородской стены. Одноразовое питание в студенческой столовой явно не возмещало затрачиваемых калорий, и через несколько месяцев такой жизни мы стали ходить пошатываясь и дремать на семинарах. Бесконечно это продолжаться не могло, и однажды, выходя из пропитанного капустными миазмами двора, где помещалась столовка, на булыжные просторы Малой Бронной, Алешка заговорил об этом напрямик.

— Лешенька, — сказал он, как всегда мыча и похохатывая, — если мы с тобой и дальше будем столоваться в этом фе(ха!)шенебельном заведении, то непременно околеем. Может быть, ты при своем субтильном сложении и продержишься до конца семестра, но за себя я не ручаюсь. В мещанском городе Раненбурге, откуда я веду свой род, меня приучили к мясной пище. Я непоправимо развращен.

— Лешенька, — сказал я (мы оба были Лешки, хотя я Олег, а он Алексей). — Что ты предлагаешь? Я знаю только два пути к улучшению нашего благосостояния — тяжелый физический труд и самое низкое попрошайничество. И то и другое испробовано.

— Я предлагаю третий путь.

— Например?

— У меня есть на примете одна собачка…

— Ты предлагаешь ее съесть?

— Не остри. Съесть, но не в буквальном смысле. Я предлагаю отвести ее в одно родственное медицине учреждение и получить за нее обусловленную плату.

— Лешечка, — сказал я, подумав. — Что-то не по душе мне это предприятие.

— Конечно, занятие не слишком фешенебельное. А какой выход? Вы весьма тонко изволили заметить: платят за труд или за позор. Я предлагаю золотую середину. Кстати, собаку тебе ловить не придется, собака уже третий день содержится у моей квартирной хозяйки, и я кормлю этого пса из собственных средств…

— Прекрасно, у тебя есть собака. А я при чем?

— Лешенька! — На угреватой и бугристой, но неотразимо милой Алешкиной морде я прочитал искреннее огорчение. — Лешенька, позволь мне напомнить, что мы с тобой в некотором роде друзья, отчасти тезки и до сих пор у вас было все общее — от научных взглядов до талонов на обед. Почему у нас не может быть общей собаки? Для дебюта нам ее вполне хватит на двоих. К тому же я начинаю привязываться к этой животине и мне нужен товарищ, который возьмет на себя часть греха, ибо замечено, что грех коллективный, так сказать групповой, переносится легче, нежели индивидуальный.

В тот же день мы явились к хозяйке, у которой содержалась собака, и нашли обеих в состоянии крайнего остервенения. Алешка, конечно, приукрасил действительность, утверждая, что кормит пса за свой счет. Два дня кормила пса хозяйка, а на третий забастовала. Хозяйку мы кое-как утихомирили, поманив ее разработанным нами планом быстрого обогащения, удалось это нам исключительно потому, что многодетная вдова, у которой снимал угол Алешка, происходила из того же славного города Раненбурга, расположенного в самом сердце Рязанской области, тогда еще губернии. По моим наблюдениям, раненбуржцы доверчивы и отходчивы и среди них очень сильны земляческие связи. Затем, покормив пса в последний раз, мы отконвоировали его до трамвайной остановки. Из попытки провезти собаку на задней площадке прицепного вагона ничего не вышло, нас высадили и не оштрафовали только потому, что сразу поняли всю безнадежность этого предприятия. К концу дня мы, совершенно вымотанные, с собакой на поводке, вошли во двор 'городской усадьбы конца XVIII века' и позвонили у парадного входа. Дверь нам открыл старик Антоневич.

Надо прямо сказать, встретил он нас неприветливо, долго не впускал в вестибюль, а впустивши, с таким молчаливым презрением разглядывал нашу дворнягу, что мы уже были готовы отдать ее даром и, наверно, отдали бы, если б в это время не вошел в вестибюль Паша, Павел Дмитриевич Успенский, такой, каким он живет в моей памяти и сейчас, после тридцати лет знакомства, высокий, худой, как-то по-кавказски стройный, в туго перетянутой ремешком гимнастерке, чувяках и шерстяных носках поверх тесных в икрах и широких с боков брюк-галифе, юноша, несмотря на заметную уже тогда седину, с быстрым взглядом очень светлых, веселых и бесстрашных глаз. Вышел и решил нашу судьбу на долгие годы. Он сразу же оценил положение и захохотал. Затем распорядился принять собаку и расплатиться с нами по самой высшей ставке. 'Для почина', — сказал он, хохоча. Появилась сурового вида старуха, как мы потом узнали, жена Антоневича, и увела пса. Пес упирался и смотрел на нас с укором. Мы уже собрались уходить, но Успенский пожелал узнать, кто мы такие. Выяснив, что я медик, а Алешка биолог, он предложил нам посмотреть лабораторию, помещавшуюся в том крыле, где теперь конференц-зал. Вероятно, сегодня она произвела бы на нас самое невыгодное впечатление — захламленная, кустарно оборудованная, со знакомым по анатомичке тяжелым запахом. Но в то время мы все, включая хозяина лаборатории, не утеряли еще той детской силы воображения, которая превращает три опрокинутых стула в курьерский поезд, а главное, Паша помог нам увидеть завтрашний день лаборатории, а ей действительна предстояло со дня на день развернуться в самостоятельный научно-исследовательский Институт. Затем он поил нас чаем с печеньем 'Альберт' и за чаем покорил совершенно — простотой, смешливостью, безграничной смелостью своих проектов. Прощаясь, Успенский разрешил нам заходить в любое время, и через неделю мы были в особняке своими людьми, мы топили печки, мыли пробирки, ловили крыс и приблудных кошек. За это нам разрешалось присутствовать при экспериментах, и мы быстро сошлись с немногочисленным штатом лаборатории, состоявшим из нескольких славных ребят, еще не имевших ученых степеней, и первой жены Успенского Веры Аркадьевны, тихой и болезненной женщины старше его на несколько лет. В ту пору еще не привилось одностороннее начальственное 'тыканье', мы без всяких брудершафтов стали говорить Успенскому 'ты' и называть его Пашей, что ничуть не мешало ему оставаться для нас почти непререкаемым авторитетом. Почти, потому что Паша не только позволял, но требовал, чтоб с ним пререкались. Он любил спорить, спорил жестко и неуступчиво, но на равных, и, хотя наши силы были далеко не равны, сердился, если с ним слишком легко соглашались. Полемика была его страстью и в предвидении будущих схваток он не упускал случая потренироваться. Вера Аркадьевна в наших спорах не участвовала, но когда Успенский в полемическом задоре начинал грубить или передергивать, она, улыбаясь, произносила только одно слово 'Па-ша', в крайнем случае подавала короткую реплику, и нас всегда поражало магическое воздействие на Успенского этих вялых реплик. К нам с Алешкой Вера Аркадьевна относилась по-матерински и при случае подкармливала.

И только со стариком Антоневичем отношения складывались трудно. Старик нас не любил и придирался. Я долгое время не мог доискаться причин этой устойчивой неприязни и лишь много позже понял — это была ревность. Старик был горд и, как большинство гордецов, ревнив. Мысль, что какие-то пришедшие с улицы мальчишки сразу стали своими людьми, была для него непереносима. Вероятно, он лучше, чем мы тогда, понимал некоторые опасные черты характера своего покровителя. Паша был человек увлекающийся. В людей он влюблялся. А потом остывал. В этом не было ничего рассчитанного, он был коварен, как бывает коварна погода. Кроме того, он любил людей забавных. Алешка его забавлял. Антоневич тоже забавлял Успенского, но по-другому. Старик был полностью лишен юмора и все понимал буквально. Это больше всего веселило Пашу, и старик, не всегда разбираясь в причинах веселости патрона, немножко обижался.

Теперь все переменилось. Алешки давно нет в Институте, и единственный, кто, хотя и с оттенком пренебрежительной ласки, его все-таки вспоминает, это старик Антоневич. Меня же с некоторых пор старик зауважал, и мне передавали, что он считает меня первым (после Успенского, конечно) человеком в Институте. На каких основах покоится это убеждение, мне неизвестно, но старик убежден в этом твердо и единственное объяснение я нахожу в том, что твердые убеждения зачастую обходятся без всяких оснований. Старик ревновал напрасно — проработав с Успенским больше тридцати лет, он, быть может, единственный не испытал на себе неустойчивости Пашиных настроений и привязанностей. Все наши хозяйственники и администраторы, включая нынешнего заместителя директора Алмазова, начинали с попытки убрать старика Антоневича. Пора, говорили они, запретить сотрудникам раздеваться в лабораториях, надо сделать большую современную вешалку и пригласить гардеробщиков из артели с материальной ответственностью за возможные пропажи. Но Успенский не давал старика в обиду. А после смерти жены Антоневича (она умерла в сорок четвертом, почти одновременно с Верой Аркадьевной) Успенский вопреки всем кодексам установил для старика трехмесячный отпуск. Гардероб закрывался, старик

Вы читаете Бессонница
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату