контроль обнаружит, что два московских профессора едут зайцами в парижском метро, то штрафа с нас, может быть, и не возьмут, зато карикатура во 'Франс суар' нам обеспечена.
Я сказал, что не вижу особенной разницы между первым и вторым классом. Паша улыбнулся.
— Там всегда свободнее, даже в часы пик. Когда французский буржуа едет в метро, а ездить ему приходится, потому что во многих случаях это удобнее и быстрее, он хочет сохранять дистанцию. Сегодня ты пил водичку в деловом клубе на Елисейских полях. Эта бутылочка стоила впятеро дороже, чем точно такая же в любом бистро. Люди, платящие втридорога за квартиру по соседству с Триумфальной аркой, не всегда живут спокойнее и удобнее, чем жители менее шикарных районов, но зато на их визитной карточке стоит цифра '17'. 17-й арондиссман — это звучит. В универмагах можно купить вполне добротные вещи, ничуть не хуже, чем в роскошных магазинах, но толкаться в универмагах буржуа не позволяет престиж, надо, чтоб и этикетка и упаковка соответствовали его месту в обществе и его мнению о себе. А впрочем, — он засмеялся и подмигнул, — мы напрасно грешим на французского буржуа, жажда привилегий черта, увы, общечеловеческая. Ее можно наблюдать у людей, никогда не живших при буржуазном строе.
— И даже боровшихся против него, — сказал я.
Паша посмотрел на меня остро:
— Это обо мне?
— Ты как раз неудачный пример.
— Почему?
— И ты и мой бывший тесть замешаны на хороших демократических дрожжах.
— И временами эти дрожжи дают пузыри? Спасибо. Но имей в виду ощущение своей привилегированности порождается не только деньгами или близостью к власти. У интеллектуалов его тоже хватает. Только проявляется оно стыдливее, чем у буржуа, который хочет жить фешенебельно. Кстати, где сейчас Алешка?
— Не знаю.
— Что так? Вы же были друзья?
Я промолчал. Что я мог ответить?
— Ты понял, почему я о нем вспомнил?
— Конечно. Это было его любимое слово. Помнишь, как он говорил: 'Фе(ха!) шенебельно, черт побери!'
— Тише ты, на тебя оглядываются… Да, любимое. И самое к нему неподходящее. Я много раз пытался повлиять на его внешность и манеры, но без всякого успеха. Для работы в Институте он не очень подходил, но по-человечески мне его очень не хватает.
— Это не помешало тебе уволить его.
Разговор в парижском метро явно принимал опасный характер, но меня это даже радовало. Я устал от недомолвок. Успенский отозвался вяло:
— Никто его не увольнял.
— Как это так?
— Вот так. Алексей сам подал заявление. — Паша улыбнулся одними губами. — Знаю, что ты хочешь сказать. Нет, его никто не заставлял. На другой день после увольнения Славина он пришел ко мне и подал.
— Это что же, в знак протеста?
— Как будто нет. В заявлении вообще не было мотивов. А мне он сказал, что не создан для научно- исследовательской работы и хочет переменить профессию.
— И это накануне защиты?
— Ну, не накануне, но близко к тому.
— Как можно было его отпустить!
Это вырвалось непроизвольно, без желания задеть, но Паша переменился в лице.
— Скажи, пожалуйста, — спросил он очень спокойно, но это было опасное спокойствие, — где ты был, когда я подписывал приказ об увольнении твоего друга и ученика Ильи Славина? Учти, вопрос не риторический, а деловой. В какой географической точке?
— Не помню.
— А я помню. Вы, ваше превосходительство, были в Хабаровске и что-то там инспектировали. А я был в Москве и хлебал все это… Я был одновременно молотом и наковальней. А ты приехал через месяц, узнал про наши дела и замкнулся в гордом молчании. Тогда ты мне не задавал вопросов.
— Я и сейчас не задаю.
— Ну так… восклицаешь. Будь справедлив и вспомни-то время газетные статьи, свистопляску вокруг нашего Института и признай — мы еще дешево отделались. Подумай, мог я удерживать Алешку, когда от меня требовали решительного освежения научных кадров, другими словами увольнений и увольнений… Тут уж приходилось стоять насмерть. Тебе повезло, твои руки чище моих, но я никогда не убегал от ответственности и не бегу сейчас. Ну-ка скажи мне по чести. Почему ты заговорил об Алешке, а не об Илье?
Я не сразу нашелся ответить. Успенский сердито хмыкнул.
— То-то и оно. Уговорил себя, что позиция Ильи была незащитима, что Илья неправильно себя вел, и это меня в какой-то мере оправдывает. А оправдав меня, попутно оправдал себя. Так?
— Не знаю. Может быть.
— Конечно, не знать удобнее. А я считаю, что Шутова было отпустить можно, Алешка — добрая душа, но никакой экспериментатор, а вот выгонять Славина при всех его ошибках, действительных и мнимых, было преступлением. Преступлением прежде всего перед наукой, потому что он талантлив, а талант всегда ищет и, следовательно, не может не ошибаться.
— Ты это понимал и тогда?
— Глухо. Только когда приходило протрезвление. — Он посмотрел на меня и усмехнулся. — Не понимай слишком буквально. У каждого свой способ обретать трезвый взгляд на вещи.
— Тогда почему же ты…
— Что 'почему'? Почему я не разыскиваю его, чтоб вернуть в Институт, устроить ему защиту и успокоить свою совесть? Это не так просто, как тебе кажется. Что сделано, то сделано, осуждать проще, чем переделать. Большинство процессов, происходящих в сложных организмах, в том числе и общественных, необратимы, паровоз истории не имеет заднего хода. На освободившиеся места приходят новые люди, и они не хотят их уступать. Многие ученые мужи приложили руку к тому, чтоб не допустить Илью до защиты; по какой бы причине они это ни сделали — из трусости, недоброжелательности или даже по некомпетентности, — в этом очень трудно сознаться. Страсти еще не улеглись. Это ведь только твоему другу Сергею Николаевичу кажется, что все проблемы уже решены… Ну ладно, хватит, по-моему, тип в зеленых очках, что так внимательно смотрит в окно, понимает по-русски.
Я тоже посмотрел в окно, поезд замедлил ход, мелькнула железная калитка и синяя стрелка с белыми буквами 'Correspondance'*, автоматы с жевательной резинкой и карамелью и задумчивая девица в кружевном лифчике… Пассажиры потянулись к двери вагона, здесь выходили многие. Паша не шелохнулся.
______________
* Пересадка.
— 'Денфер-Рошро', — сказал он. — Можно пересесть и здесь, но лучше на 'Шатле'.
Затем вплоть до 'Шатле' мы не сказали ни слова. Я не умею читать в душах, но не сомневаюсь, что наши мысли витали где-то поблизости, его на улице Мари-Роз, мои в парке Монсури. И, вероятно, его мысли были так же смутны, как мои. По мере приближения к центру города вагон наполнялся, и временами я отвлекался, чтоб по старой привычке рассматривать пассажиров, но без большого успеха, я слишком мало знаю современных французов, чтоб уверенно определять профессию, физиологический тип и даже возраст. Лишнее доказательство того, как тесно переплетены физиологические и социальные критерии.
Я приготовился к выходу на 'Шатле', но Успенский опять не пошевелился.
— Сиди, — сказал он с коварной улыбкой. — Слушайся старших.
Тон был безапелляционный, и я подчинился. На следующей остановке Паша вскочил, ухватил меня за локоть и почти вытолкал на перрон. Я едва разглядел название станции: 'Halles'.