* Гюго-отец.
— Извини, — сказал Паша, все еще фыркая. — Сидеть на бульваре, среди кабаков и борделей и обсуждать мировые проблемы — на это, кажется, только русские способны…
Мне тоже стало смешно.
— А к маленькому капралу ты несправедлив, — сказал Паша уже серьезно. Ты знаешь, что Наполеон был членом Института? То есть по-нашему академиком?
— Подумаешь! Дай нашему Вдовину настоящую власть, через пять лет он будет академиком. Разница только в том, что Наполеон действительно имел данные, чтоб заниматься наукой. Ты знаешь, что сказал о нем Курье?
— Ну?
— 'Он мог быть ученым, а стал императором. Какое падение!'
— Честное слово? — Успенский захохотал так громко и восторженно, что привычные ко всему французы за соседними столиками впервые обратили на нас внимание. И вдруг помрачнел. — Ладно. Давай пройдемся по бульварчику до Пигаль. Тебе это просто необходимо. А то спросят, был ли ты на Пигаль, — и будешь хлопать ушами.
— Естественнее предположить, что меня спросят, был ли я в Лувре.
— В Лувр по ночам не ходят. И если хочешь знать, для тебя как физиолога Пигаль куда поучительнее Лувра.
Мы не торопясь двинулись по тротуару в направлении, обратном тому, в каком ехали вчера с вокзала, но по той же стороне, она показалась нам любопытнее — ярче освещение, гуще и пестрее толпа. Мы быстро усвоили походку парижских фланеров. Обычный прохожий идет куда-то, фланер — куда-нибудь, он в любую секунду готов изменить свои планы, если они у него есть, под влиянием любой приманки, вся эта судорожно переливающаяся всеми оттенками неона и аргона световая реклама рассчитана именно на него, и единственная причина, почему он не клюет на самую первую приманку, та, что рядом блестит, мелькает и манит наживка еще более яркая. Навстречу нам шла такая же разношерстная толпа, как выползавшая вчера из Нотр-Дам, но там во всем — в выражении лиц, в походке, в приглушенности речи — видна была умиротворенность, даже самые равнодушные считали своим долгом сохранять сдержанность хотя бы в радиусе пятидесяти метров, здесь, наоборот, в каждом движении, в громком смехе, в блеске глаз читалась разнузданность, тоже, может быть, несколько наигранная, просто у церкви и в увеселительных заведениях разные правила игры. Большинство шедших навстречу нам были мужчины — европейцы, арабы, негры, они глазели на изображения женщин полуголых и совсем голых; смуглотелая индуска с двухэтажного плаката приглашала завернуть в ночную киношку, где за несколько франков обещала посвятить в таинство древнего эротического культа Камасутры, розовые грудастые девки с освещенных изнутри цветных диапозитивов завлекали в плохонькие стриптизы, лезли в глаза с глянцевых обложек в витринах секс-шопов. Чем, кроме торговли порнографией, занимаются эти почтенные учреждения, я так и не понял, стоило мне на несколько лишних секунд задержаться у одной из витрин, чтоб заглянуть в ярко освещенное нутро, как из двери вынырнула какая-то гнусная личность и, любезно оскалившись, предложила войти. Кроме этих капищ современной Астарты, бойко торговали десятки пивнушек и забегаловок, африканцы ели кус-кус, китайцы трепангов, несмотря на поздний час, шла торговля в галантерейных и парфюмерных лавчонках, а в щелевидных растворах у игорных автоматов в тщетной надежде перехитрить теорию вероятности толпились старики и мальчишки. За исключением двух или трех вышедших в тираж матрон, обслуга везде была мужская, женщина не рисованная, а во плоти — ощущалась где-то рядом, за стеклом, за занавеской. За посмотр здесь надо было платить. От залитого электрическим светом бульвара ответвлялись полутемные переулочки, где шныряли какие-то тени, а на углах под фонарями стояли по двое или по трое подгримированные юноши в тесно облегающих ляжки расклешенных штанах и в низко вырезанных на груди тельняшках.
Мы с Успенским жгли не торопясь, но нигде не задерживаясь, изредка сторонясь, чтоб пропустить какую-нибудь человеческую развалину, но не уступая дороги атлетического сложения нахалам и их разрисованным бабам. Раза два мы переглянулись, и я понял, что нам доставляет удовольствие одно и то же — неожиданно возникшее в этом сомнительном месте чувство общности. Нам было приятно, что мы смотрим на всю эту круговерть совершенно одинаково, со спокойным интересом патологов. Нам нравилось и то, что при некоторой разнице в возрасте и сложении мы два еще крепких парня, которые при случае сумеют достоять друг за друга.
— Тьфу, сволочь! — буркнул Паша. — Как живая…
Я оглянулся. В стеклянном киоске за столиком сидела седая женщина с совой на плече. У женщины было строгое, породистое лицо, ее тонкие розовые пальцы шевелились над разложенными перед ней картами. Действительно, с первого взгляда было трудно догадаться, что это кукла. Успенский, хмуро посмеиваясь, вынул из кармана монетку и бросил ее в вертикальную прорезь автомата. Внутри что-то пошипело, как в кассовом аппарате, и из горизонтальной прорези высунулся билетик размером чуть побольше кассового чека. На билетике я разглядел изображение какого-то из знаков зодиака и отпечатанный убористым шрифтом текст. Я протянул руку.
— Дай переведу.
— Потом. — Паша и хмурился и смеялся. Билетик он сунул в карман. — Ты суеверен, Леша?
— Не больше, чем любой хирург. Но механическая гадалка — это что-то уж чересчур глупо.
— Глупость не знает слова 'чересчур'. Люди верили и в более глупые вещи… Ах, скоты? — Он больно сжал мое плечо. — Погляди-ка. Вон на ту книжицу…
По соседству с гадалкой, в вынесенном на тротуар застекленном стенде очередного секс-шопа стояли выставленные для продажи томики. Стоили они гораздо дороже, чем хорошие книги, это и понятно, отрава во все времена стоила дороже хлеба. Человек, которому в качестве инструкции нужны 'Сто различных способов любви', — болван и заслуживает, чтобы с него драли шкуру. Но Успенский тыкал пальцем не в 'Сто способов', а в глянцевый томик с эсэсовскими молниями на обложке. Литеры-молнии тут же расшифровывались: СС секс, садизм, а картинка изображала стоящую на коленях голую женщину, со страхом взирающую на рослого эсэсовца в лакированных сапогах и с длинной плетью в руке. Женщина была розовая, а эсэсовец темно-зеленый, как кузнечик. Рисунок был сделан совершенно в той же манере, в какой рекламируются сигареты 'Лаки страйк' и хвойный экстракт для ванн.
— Пойдем, — подтолкнул меня Паша. Из двери шопа уже высунулась какая-то мерзкая рожа, и мы поспешно ретировались. — Пойдем выпьем пива, у меня аж в горле пересохло от злости.
Пиво мы пили у ближайшего стояка.
— Ты понимаешь, в чем гнусность такой книжонки? — Паша еще кипел. Автор, конечно, делает вид, будто он разоблачает жестокости фашистских концлагерей. Вранье. Все это на потребу самому гнусному обывателю. Обыватель задавлен своей вечно озабоченной женой, источен завистью к тем, кто талантом, силой или деньгами захватил лучших баб. А тут такая неограниченная власть над десятками обреченных женщин, власть над телами и даже над душами. Эта книжица — порнография не потому, что она слишком откровенна, а потому что она — услада стареющего мещанина и учебное пособие для начинающего сутенера. Всякий сутенер — это потенциальный фашист…
Стоявший рядом с нами франтоватый субъект неприязненно зашевелился. Успенский его не видел, и мне пришлось подмигнуть.
— Ты что? — удивленно спросил Паша.
— Ничего. Здесь понимают по-французски. — Паша продолжал недоумевать, и я пояснил: — Это французское слово.
Наконец-то Паша понял. Он засмеялся и, круто повернувшись к франтику, не таясь осмотрел его всего — от надвинутой на лысеющий лобик каскетки до сиреневый: мокасин. Франтика я приметил с самого начала, он пришел раньше нас и, судя по тому, как медленно он тянул свое пиво, не собирался скоро уходить. У франтика была нечистая кожа на лице и впалая грудь, красоту и силу ему заменяло написанное на его роже недоступное рядовому человеку выражение крайнего бесстыдства, вряд ли для этого субъекта существовали какие-нибудь запреты, кроме полицейских. Бесцеремонность, с какой его разглядывал иностранец, ему явно не нравилась, но у иностранца был слишком внушительный вид, к тому же иностранцев было двое, и он предпочел не связываться. Потушив опасный блеск в глазах, он притворно зевнул и стал смотреть на улицу. Паша тоже отвернулся.