период каникул. У Шумана уже был готов план: с разрешения матери он отправляется в Швейцарию и Италию.
«…Вслушайся только в эти сладкозвучащие слова: Домо д'Оссола, Арона, Лаго-Маджоре, Милан, Брешиа, Верона, Падуя, Венеция; я уверен, что ты вновь протянешь мне руку дружбы и скажешь: „Дорогой Роберт, такому молодому человеку, как ты, следует путешествовать и несколько подрезать и пообтереть своп телесные крылья, с тем, чтоб мог лучше парить на крыльях ума. Это стоит денег, но зато дает тебе возможность увидеть совсем новый мир и совсем иных людей, ты научишься итальянскому и французскому языкам, а все это конкурирует с деньгами…“
Прощай, дорогая матушка… Разреши мне последовать за улетающими ласточками; вместе с ними я потом вновь вернусь к тебе. «Италия, Италия!» – с детских лет звучало в моем сердце. И ты скажешь: «Ты увидишь ее, Роберт! Адье, матушка, е lascia mandarmi di Denaro! Amami e credimi, carrissima e non esser adiratase tu riceverai la mia prossima'let-tera di Milano. Addio!» (вышли мне денег! Люби меня верь мне, 'дорогая, и не сердись, если получишь следующее мое письмо из Милана).
«…О, освободи меня от необходимости описывать здесь, как я взобрался на Риги и высился на несколько миль над землей, и как заходило солнце, и как я вновь увидел его восходящим, и как совсем чужие друг другу люди стояли рядом доверчиво, как братья, и уловил несколько пылких взглядов, брошенных на меня красивой англичанкой, и как вся Швейцария покоилась передо мной тихо и величественно, как ее прошлое…»
За Швейцарией следует Италия, откуда Шуман шлет Фридриху Вику следующее письмо:
«…Вы еще не имеете истинного представления об итальянской музыке, которую надо слушать только под небом, вызвавшим ее к жизни – под небом Италии. Как часто в миланском театре „Ла Скала“ я думал о Вас, и как часто я был восхищен Россини и еще больше Пастой [3], к которой не хочу прилагать никаких эпитетов, благоговея перед ней и чуть ли не обоготворяя ее.
В концертных залах Лейпцига я иногда содрогался от восхищения и пугался гения музыки, в Италии же я научился любить его. В моей жизни был только один вечер, когда я чувствовал себя так, словно предо мною предстал сам бог и тихо и открыто разрешил несколько мгновений лицезреть его облик: это был вечер в Милане, когда я слушал Пасту – и Россини. Не смейтесь, уважаемый учитель, это правда. Но это было единственным музыкальным наслаждением, которое я испытал в Италии. Обычно музыки в Италии почти не слышно, и у Вас нет и представления, с какой безалаберностью, но вместе с тем и пламенем, здесь все наигрывается…»
В Милане Шуман «открыл» музыку, в Венеции он впервые увидел море.
«В Хур я прибыл в самом радужном настроении. Это было в субботний вечер, который я люблю с раннего детства, потому что в субботу я мог все время после обеда гулять и с радостной надеждой думать о наступающем воскресенье, когда мне не надо было идти в школу… Вечерний звон колоколов в церквах и колокольчиков стада лирически переплетались друг с другом; короче говоря, это был настоящий, прекрасный субботний вечер. В Хуре я записал еще кое-что в дневник, перед моими глазами встала во всем блеске родина, и в этот миг я пережил глубоко прекрасное, возвышенное чувство тоски по родине. Я крепко прижался лицом к подушке и заснул так спокойно, так хорошо, так удовлетворенно. На другой день – это было 15 октября – я отправился в маленьком двухколесном дорогом экипаже через швейцарские горы навстречу немецким горам, которые я увидел еще в вечернем блеске у Линдау и Боденского озера. В Линдау я чувствовал себя так, словно был в Цвиккау; это городок с 6000 жителей, дружелюбным населением, старинными угловатыми домами и веселыми широкими улицами, на которых растет трава. Но что я могу сказать тебе о Боденском озере… я могу сравнить с ним только свое впечатление от первого взгляда на море у Венеции. Да и вообще маленький Линдау – Венеция в миниатюре. Мое пребывание в Венеции было мало приятным, что объяснялось недостатком денег, нечестностью людей и действительными психическими страданиями, и я вряд ли смогу забыть тот вечер, когда я в слезах сидел на каменной скамье напротив Палаццо дожей, устало и печально глядя на море, когда мимо меня проходили чужие, незнакомые люди, и я, страдая, пылко говорил самому себе: изо всех людей, что сейчас проходят мимо, ни один не печален так, как ты, как ты…»
«Приходите сегодня, сегодня вечером я, наверное, буду хорошо играть!»
Он был недоволен развитием своей техники, у него не было терпения выждать необходимое для этого время, он хотел ускорить овладение механической частью мастерства, требующей наибольшей самодисциплины. Он предъявлял к себе слишком высокие требования и постоянно давал пальцам слишком большую нагрузку. Друзья и знакомые почти ничего не знали об этом. Вечерами, собираясь в студенческой комнатке Шумана или в доме профессора Тибо, они с восторгом слушали игру Роберта, не отпускали его от рояля и просили его импровизировать еще и еще. Даже игра величайших мастеров не давала им такого наслаждения, как импровизации Шумана. Музыкальные темы, мысли, одна прекраснее другой, неудержимым потоком лились из-под пальцев молодого музыканта. А как захватывающе было, когда он перестраивал, варьировал и развивал мелодии дальше. Вскоре о нем заговорил весь Гейдельберг. С гордостью пишет Шуман своему брату Юлиусу:
«…Ты едва ли сможешь поверить, насколько я всеми любим в Гейдельберге и по-настоящему, без лести, уважаем и почитаем. Я заслужил даже эпитет „любимец гейдельбергской публики“. Основой для этого послужил, разумеется, концерт, в котором я исполнял Александровские вариации Мошелеса. Возгласам „браво“ и „бис“ не было конца, а мне было при этом весьма жарко и душно. Эрцгерцогиня усиленно аплодировала. Правда, я восемь недель разучивал эту вещь и играл действительно хорошо, я и сам это чувствовал. С тех пор здешняя музыкальная жизнь необыкновенно оживилась, музыка стала, так сказать, хорошим тоном…»
По-видимому, в это время Шуман считает себя прежде всего пианистом. Это видно из того, что в своем дневнике он записывает все высказывания о своей игре.
«Учитель музыки Фаулхабер: Я вижу в Вас выдающегося мастера.
Музыкальный директор Гофманн: Браво, это вновь приносит радость.
Книготорговец Майор (серьезно): Это истинное наслаждение.