и детей, скачут, воздев на копья младенцев. Борьба с турками воспринималась в более широком контексте куда более долгого противостояния с исламом — тысячелетней борьбы за истину. Томас Брайтман писал в 1644 году, что сарацины были «первым полчищем саранчи… начиная с 630 года», за которым последовали «турки, гадючий выводок, хуже, чем их прародители, [которые] наголову разгромили своих праотцев- сарацин». Так или иначе, конфликт с исламом всегда носил особый характер: он был более глубоким, более угрожающим, более похожим на кошмар.

По-видимому, не остается сомнений, что Европа в течение двух столетий, последовавших за взятием Константинополя, продолжавшая бояться Османской империи, превосходившей ее богатством, мощью и лучшей организацией, воспринимала образ ее во многом в религиозных понятиях. При этом идея христианского мира уже умирала и имела мало приверженцев. Внутренняя и внешняя сторона османского мира представляли два разных его лика, и нигде это не наблюдалось так ясно, как в Константинополе.

Саад-ад-дин мог, конечно, говорить, что после взятия Стамбула «церкви Города были избавлены от их отвратительных кумиров и очищены от их подлых и идолопоклоннических нечистот», но в реальности дело обстояло несколько иначе. Город, восстановленный Мехмедом после его взятия, едва ли соответствовал ужасному образу ислама, поддерживаемому христианской пропагандой. Султан рассматривал себя не только как повелителя мусульман, но и наследника Римской империи, и начал создавать столицу, где уживались бы разные культуры и все граждане имели бы определенные права. Он в принудительном порядке поселил в Городе греков и турок-мусульман, гарантировал безопасность генуэзского анклава в Галате и запретил туркам жить там. Монах Геннадий, яростно сопротивлявшийся попыткам объединения церквей, спасся от обращения в рабство в Эдирне и вернулся в столицу как патриарх православной общины, руководствуясь формулой: «Будь патриархом, и да сопутствует тебе удача; будь уверен в нашей [турок] дружбе и пользуйся всеми привилегиями, какими пользовались патриархи до тебя». Христиане должны были жить в своих районах — при этом они удержали за собой несколько церквей, — хотя и с некоторыми ограничениями: им предписывалось носить особую одежду и запрещалось иметь оружие. С учетом условий того времени это являлось политикой поразительной терпимости. На другом конце Средиземноморья, в Испании, финал Реконкисты, завершенной католическими королями в 1492 году, принес с собой иные результаты: насильственное обращение в христианство или изгнание мусульман и иудеев. Испанские евреи сами решили эмигрировать в Османскую империю — «убежище мира», где, учитывая изгнаннический опыт еврейского народа, в целом их приняли хорошо. «Здесь, в земле турок, нам не на что жаловаться, — писал один из раввинов своим собратьям в Европу. — В наших руках немалые состояния, у нас много золота и серебра. Мы не обременены тяжелыми налогами, мы торгуем свободно и беспрепятственно». Мехмеду пришлось выслушать немало упреков за такую политику со стороны почтенных критиков-мусульман. Сын Мехмеда Баязид II, более благочестивый, нежели его отец, объявил, что тот «по совету интриганов и лицемеров нарушил законы Пророка».

Хотя Константинополю суждено было обрести в течение несколько столетий более мусульманский облик, Мехмед придал захваченному месту с его удивительной культурной полифонией основные черты левантинского города. Для людей Запада, исходивших из примитивных стереотипов, это оказалось совершенно неожиданным. Когда немец Арнольд фон Харф прибыл в Константинополь в 1499 году, он поразился, обнаружив в Галате два францисканских монастыря, где до сих пор продолжали служить католическую мессу. Те, кто знал «неверных» лучше, не видели здесь ничего удивительного. «Турки никого не принуждают отказываться от своей веры, не слишком стараются склонить [к этому] и не особенно высоко ставят ренегатов», — писал Георгий Венгр в пятнадцатом столетии. Политика Мехмеда являла сильный контраст по сравнению с религиозными войнами, раздирающими Европу во время Реформации. Мощный поток беглецов после падения византийской столицы шел лишь в одном направлении — из христианских стран в Османскую империю. Самого Мехмеда больше интересовало создание державы в масштабах всего мира, нежели обращение мира в ислам.

Падение Константинополя стало драмой для Запада. Оно не только поколебало уверенность христиан в своих силах, но и явилось трагическим концом классического мира, «второй гибелью Гомера и Платона». И тем не менее произошедшее освободило Город от обнищания, изоляции и краха. Город, окруженный «водным венком», который прославлял Прокопий Кесарийский в VI веке, вернул себе силу и энергию как столица богатой и мультикультурной империи. Он стоял на границе двух миров. Здесь пересекалась дюжина торговых путей. И люди, казавшиеся Западу хвостатыми чудовищами из Апокалипсиса — «наполовину люди, наполовину лошади», — превратили его в удивительный и прекрасный город, не такой, как «христианский Златой Град», но столь же яркий и многокрасочный.

Константинополь снова торговал товарами со всего мира в запутанных проходах крытого базара и египетского рынка. Он вновь начал притягивать к себе караваны верблюдов и кораблей изо всех важных пунктов Леванта, но моряки, приближавшиеся к нему со стороны Мраморного моря, видели на горизонте новые силуэты. Бок о бок с Айя София на холмах теснились здания мечетей под серыми свинцовыми крышами. Белые минареты с желобками не тоньше иголки и не толще карандаша, опоясанные изящными узорчатыми балконами, образовывали контуры Города. Блестящие архитекторы — строители мечетей — создали под вознесшимися ввысь куполами абстрактное и вневременное пространство: внутри все озарялось мягким светом, было покрыто замысловатым геометрическим орнаментом, каллиграфией и стилизованными цветами, чьи чувственные краски — ярко-красная, бирюзовая, аквамарин, темно-голубая, словно из глубин моря, — порождали впечатление огромного сада наслаждений, обещанного Кораном.

Османская каллиграфия.

Жизнь османского Стамбула давала богатую пищу для зрения и слуха — это был город деревянных домов и кипарисовых деревьев, изящных надгробий и крытых рынков, шумных и суетливых мастерских, где каждое ремесло и каждая этническая группа имели свой квартал и где работали и торговали представители всех народов Леванта, одетые и причесанные на свой лад, где можно было неожиданно увидеть море, бросив взгляд с улицы или с балкона мечети. А призыв к молитве, звучавший с дюжины минаретов и облетавший Город из конца в конец от рассвета до заката, был столь же привычен, как крики уличных торговцев. За заповедными стенами дворца Топкапи турецкие султаны создали подобие Альгамбры и Исфахана — множество хрупких павильонов, более похожих на прочные шатры, чем на строения, и изысканных садов, откуда можно было обозревать Босфор и холмы на азиатском берегу. Турецкое искусство, архитектура и церемониал породили богатый и зрелищный мир, вызывавший у приезжих с Запада такое же изумление, как прежде — христианский Константинополь. «Я увидел панораму маленького мира, великого города Константинополя, — писал Эдвард Лизгоу в 1640 году, — который столь ослепляет изумленного зрителя… поскольку теперь мир придает ему такое большое значение, что вся Земля не может сравниться с ним».

Нигде ощущение от османского Стамбула не передано ярче, нежели в бесконечных сериях миниатюр, где изображено празднование султанами их триумфов. Радостный мир простых цветов, образцово плоский и лишенный перспективы, напоминает декор на изразцах или одежде. Здесь мы видим дворцовые церемонии и пиры, сражения и осады, отсечение голов, процессии и празднества, шатры и знамена, фонтаны и дворцы, тщательно отделанные кафтаны и оружие, а также прекрасных коней. Это мир, влюбленный в ритуалы, шумный и светлый. Тут и кулачные бои, и акробаты, и продавцы кебабов, и зрелища с фейерверком, и крепко сбитые отряды янычар, которые бьют в барабаны, трубят в рога и, отливая красным, беззвучно прокладывают себе путь через страницу, и гимнасты, переходящие на другую сторону Золотого Рога по канатам, привязанным к корабельным мачтам, и эскадроны всадников в белых тюрбанах, проезжающие мимо искусно разукрашенных палаток, и карты Города, яркие, словно драгоценные камни, и все мыслимое богатство цветов: ярко-красный, оранжевый, синий, сиреневый, лимонный, каштановый, серый, розовый, изумрудный и золотой. Казалось, мир миниатюр выражает радость и гордость, вызванные успехами турок, умопомрачительным взлетом, в результате которого обычное племя за два столетия превратилось во властелина империи. Казалось в нем звучит эхо слов, начертанных некогда турками-сельджуками на воротах священного города Конья: «То, что я создал, не имеет равного себе во всем мире».

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату