Рашид сидел у печурки.
Прислонясь к переборке, чтобы не свалиться от качки, Беекман, потерявший веру в целительные свойства своего пойла, держал наготове шприц с камфорой. Он ждал момента, когда можно будет сделать укол: игла маячила перед его носом.
Лекарь еле держался на ногах. Хотелось лечь на койку, зарыться лицом в подушку. Но он был вооружен шприцем, это был его пост, он не смел его покинуть.
Таня летела в какую-то круглую черную дыру. Ей конца не было. Наконец показался сияющий просвет — обод кадушки, наполненной водой. Таня ударила ладонью по воде — явственно услышала свой голос: «Лягушка, лягушка, поднимись со дна, дам пирога». Лягушка поднялась — с выпученными перепончатыми глазками, зеленая, холодная, как ледышка.
Таня очнулась от того, что почувствовала, как холодеют пальцы Прончищева.
30 августа — этот день навсегда зарубцуется в памяти Челюскина.
Цепляясь за канаты, в штурвальную будку пролез Рашид. По его побелевшему лицу Челюскин догадался — несчастье.
Штюрман ринулся в капитанскую каюту.
Беекман, приловчившись, только что сделал укол.
Прончищев открыл глаза.
— Мы где, Семен?
— Не можем войти в устье Оленека.
— Сажай людей на весла.
— Гребной отсек воды полон.
— На весла, на весла! — повторил приказ лейтенант.
Весть о том, что командир пришел в себя, быстро разнеслась по команде.
С величайшим трудом удалось проскочить волнолом. Ветер стих. Вскоре в иллюминаторы вошли берега Оленека. Река обласкала «Якутск» спокойной водою. До селения оставалось менее мили. Три помпы откачивали воду.
Прончищев лежал на койке, к чему-то прислушиваясь. В клетке оживились гуси, захлопали крыльями.
Прончищев скосил глаз на Таню:
— Отпустить бы их.
— Хорошо. Ты молчи, молчи. Силы собирай.
Неожиданно он произнес:
— А гусей-то было… четыре гуся.
— Васенька, господь с тобой. Какие гуси?
— Да загадка, помнишь ее? Черт-те что лезет в башку. А как на ботике катались? А как на голубятню забралась ко мне… Нет, не то. Я вот что хочу сказать, Танюша…
Прончищев потянулся, смолк.
— Я слушаю, Васенька.
Трудно выговаривая слова, Прончищев сказал:
— Ежели что, Рашидке вольную. Я обещал. Ему, Катюшке — невесте… А сама… А сама, Таня…
— Не надо, не хочу слышать. Ты будешь жить. Будешь, будешь… Вот посмотришь, следующим годом на Таймыр пойдем… Прончищев, Васенька, родной, не умирай. Обо мне подумай…
Прончищев еще жил, дышал. Только мочи больше не было шевелить губами. Болели глаза. Распухший язык мешал говорить.
Таня повернула мокрое лицо к лекарю:
— Да сделайте же что-нибудь! Прошу, богом заклинаю. Он же уходит. Разве вы не видите?
Рашид повалился перед изголовьем койки.
— Василий Васильевич, барин… Это я, Рашидка. Не надо вольную. Я с вами жить хочу. Ничего не надо мне. Только живите. Барин, барин!
Беекман, не трогаясь с места, шептал какие-то немецкие слова.
— Что, что? — пыталась понять его Таня.
— Господина лейтенанта надо причастить святых тайн… Святых даров…
Беекман перекрестился. Слезы катились по его лицу.
Запись в вахтенном журнале:
«30 августа 1736 года в исходе восьмого часа наш командир Прончищев божию волею умер. По регламенту и старшинству взял команду Семен Челюскин».
Это единственно размытые строки в вахтенном журнале «Якутска». Человек, который их писал, не мог сдержать слез.
ГУСИ-ЛЕБЕДИ
Моряки «Якутска» выбили в вечной мерзлоте могилу. За все время пути пушки дубель-шлюпки молчали. Не били ни сивух, ни китов, ни белых медведей. Впервые пушкари запалили порох 6 сентября 1736 года в три часа пополудни. Затрещали мушкеты. Команда отдавала последние почести своему командиру.
Челюскин держал в руках шапку. Рыжие его вихры стояли дыбом. Большие уши побурели от холода. И еще этот несносный тик — правое веко дергалось. Казалось, Семен кому-то подмигивает. Тик поразил штюрмана неожиданно. Растрепанные космы, пылающие уши придали облику Челюскина какой-то шутовской, нелепый вид. Теперь ему надо было что-то сказать, а в горле стоял ком. Матросы ждали. Тогда Челюскин повернулся к геодезисту Чекину:
— Скажи ты…
Чекин взошел на холмик.
— Мы прощаемся с нашим капитаном. Он ушел в трудный час… Когда мы уходили из Якутска, Беринг дал девиз: «Начатому свершиться должно». И вот я хочу сказать, братцы… Лейтенант Прончищев, мы свершим начатое тобой. Прощай.
Челюскин первым бросил в яму мерзлый ком земли.
Я, автор, впервые позволю войти в собственное повествование. О смерти писать трудно. Я не любил в детстве книжек, которые кончались смертью героя. Но мне предстоит написать еще об одной смерти.
Так, как было в этой истории.
Таня лежала на топчане, не дотрагиваясь до еды.
Третий день, как перебралась с дубель-шлюпки в избу, построенную в прошлую зимовку. Находиться в каюте было невмочь. Но и в избе все напоминало о Василии. Столик, за которым он писал дневник, чертил карту… Старая парусиновая куртка на гвозде. Как висела, так и висит. Заржавленная двуручная пила с отломленными зубьями… Камень, на чем бритву правил…
Как жить? Как жить теперь? Уснуть бы, долго-долго не просыпаться. Но сон не шел.
Бывают такие минуты, когда смятенная душа ненароком оборачивается к чему-то давно забытому, угасшему в памяти, и вдруг это забытое обретает знакомый голос, становится близким, осязаемым физически. Так осязаемо физически ожили вдруг слова Лушкиного заговора: «Да станет раба божья Татьяна рабу божьему Василию милее хлеба-соли, милее милости божьей, отца-матери, красного солнца, светлого месяца. Мало-молодо. Замок в море. Ключ во рту. Как замка из моря не вынимают, ключа изо рта не доставают. Будь моя молитва крепка и липка и зубастее зуба щучьего».
Господи, она никогда не говорила Василию про этот заговор, такой исцеляющий, исполненный надежды.
Надо, чтобы он услышал… «Будь моя молитва крепка…»