замками. Поежился от ветра, налетевшего в дверь. На пороге стоял молодой, русоволосый офицер, улыбался, его светлое, словно высвеченное изнутри восковой свечой, лицо с аккуратно подбритой бородкой и золотыми блестящими усами будто летело впереди него. До чего похож на убитого Царя – две капли воды. Офицер плотно закрыл за собой дверь, его улыбка в полутьме сеней вспыхнула, погасла.
Он дунул на догоравшую свечу, прижал пальцем огарок фитиля. Чиркнув спичкой, зажег другую, воткнутую рядом не в подсвечник – в сломанную изогнутую железную шпору.
Внутренность юрты была темна и угрюма, как его думы. Свечное пламя озарило яркие танки и призрачно-самоцветные мандалы на стенах, золоченые ободы Колес Жизни, вызолоченные черепа на шеях Памбы и Махагалы. Прямо перед столом, на настенном монгольском ковре с узором из загнутых, похожих на бегущих жуков, крестов – «суувастик», висело тяжелое медное Распятие. Медный Иисус отвернул от него лик, искаженный, исполненный невыносимой муки. Он поднял руку и тихо коснулся пальцем прободенного копьем бока, медной набедренной повязки. Иисус пострадал за Будущее. Ты тоже страдаешь за него.
Он быстро, как зверь, обернул голову к двери юрты – на шорох. Нет, показалось. В юрту могут заползать мыши. И у входа стоит часовой. Часовой должен охранять командира, не правда ли? Или спать, что уже преступление. Да на морозе не очень-то заснешь. Стоит в островерхом башлыке, греет руки. Может, курит. Дымком потроха согревает. В два часа ночи, в Час Быка по-монгольски, его сменит другой солдат.
Он не может писать. Думы нахлынули и захлестнули его. Надо думать. Надо думы все, до дна, насквозь, ВЫДУМАТЬ, чтобы работать. Он работает по ночам – а когда же еще? Оставить мысли тому, кто придет после тебя. Наивное, жалкое желание человека-дурачка, думающего, что все, наработанное им, пригодится кому-то потом, после него. Все сгорит в диком пламени, в огне Последнего Пожара.
Он обхватил голову руками. Он часто делал так, когда думы осаждали его. Лица, лица, лица проходили перед ним, вились вокруг него хороводом. Он закрыл глаза рукой. Ральф Унгерн, мальчик, отрок. Он глядел на него из тьмы веков огромными, очень светлыми, как у него самого, глазами. Ральф, погибший под стенами Иерусалима в Третьем Крестовом походе. Ему было одиннадцать лет. Одиннадцать лет прожить на свете – много это или мало? Маленький Ральф слышал звон мечей, лязг топоров. Он умер в бою. В битве при Грюнвальде погибли двое Унгернов. Вот из открытого забрала глядит веселое, бандитское лицо, обросшее сивой щетиной. Губы пахнут вином, глаза дикие, бешеные, зубы блестят, как у людоеда, а красив, собака, дьявольски красив. Генрих Унгерн-Штернберг, странствующий рыцарь, победитель турниров во Вьенне и в Страсбурге, во Флоренции и в Лондоне, певец-миннезингер, певец любви. Как он любил узкоглазую молчаливую девочку с далеких островов Великого Океана, привезенную на кораблях в Севилью! Генрих увидал ее в Севилье близ Хиральды, белой башни с лебединой шеей, и влюбился без памяти. Он женился на ней, а через полгода бросил узкоглазую смуглянку ради состязаний певцов в Кадиксе, ради скитаний и иных любовей – и погиб в сражении: противник, бешеный испанец Федерико, разрубил ему шлем вместе с головой. А смуглянка? Что смуглянка? Смуглянка поплакала и вышла за другого. А может, ушла в монастырь. А может, умерла. Умерла от тоски. От любви к тому, кто ушел навсегда.
Лица, лица, лица. Вереница лиц. Уходите, люди. Исчезните, предки. Сгорите в предвечном огне. Вы мучите его. Уйди, Вильгельм Унгерн, «Брат Сатаны». Сгинь, Отто-Рейнгольд-Людвиг, морской разбойник, корсар, ты видел Индию, ты видел Мадрас, а я еще Монголию от края до края не прошел. Ты убил много людей, Людвиг; я тоже убил много людей. Я наследую вам всем. «ЗВЕЗДА ИХ НЕ ЗНАЕТ ЗАКАТА».
Запад достиг высшей точки пути. Перевал пройден. Запад клонится вниз. Русская революция – начало Конца Мира. При Конце Мира много огня вздымается ввысь, в черное ночное небо. И он, наследник Унгернов, должен как можно жарче развести этот огонь.
Огонь. Огонь. Он глядит на свечу не мигая. Белое пламя застывает в его неподвижных глазах. Губы улыбаются. Он улыбается редко. В дивизии люди не видят его улыбки. Вождь не должен улыбаться. Вождь должен помнить: сотри разрушенное, дьявольское, грязно-кровавое бестрепетной рукой, затяни петлю на шее врага. Только так ты очистишь землю от грязи. Монголам суждена великая миссия. Ты встанешь во главе диких народов – они-то и есть самые мудрые, – и поведешь их на погибающий Запад. И Европа, как покорная корова, ляжет к твоим ногам.
Чингис? Почему нет?
Закурить. Табак? Нет, другую трубку. Его тайную. Его… сумасшедшую…
Он поднялся, выгнулся, доставая пальцами до висящей на рыболовной нити под потолком деревянной полки-люльки. Вынул оттуда длинную, как флейта, трубку, лакированную, блестящую. Положил на стол; пошарил в ящике стола, отодвинув маленький револьвер, вытащил коробочку. Открыл крышку. Тонкой палочкой подцепил из коробки тягучий темный, словно смоляной, шарик. Положил внутрь трубки, зажег спиртовку, стоявшую тут же, на столе, рядом с рукописями. Пламя спиртовки забилось, свечное пламя вздрогнуло, ответило ему. Он поднес смоляной шарик к огню, потом сунул в трубку. Быстро, судорожно затянулся. Глотнул дым. Сомкнул веки. Ну, где же ты, Ли Вэй. Теперь – иди.
Иди ко мне.
Из тьмы, из тумана выплыло, дрожа, вспыхивая и угасая, плывя в сторону, исчезая и опять появляясь, нежное лицо. Овал щеки. Улыбка. Сначала он видел только улыбку. Тонкие губы, изогнутые нежно и печально. Два лепестка. Губы-лепестки, они так томительно пахли. Магнолия?.. Акация?.. Потом он увидел глаза. Две узких черных рыбки, они мелькнули перед ним, закрылись, тень от ресниц легла на прозрачные щеки. Призрак, ты мил. Ты так мил. Дьявол тебя задери, призрак, уходи. Он снова глубоко вдохнул опийный дым. Я хочу тебя, я тоскую по тебе, я не могу жить без тебя. Иди ко мне.
Платье скользнуло вниз. Тончайший шелк, ах, твою мать, я же сам его покупал в лавке у Су Ши. Гладкая кожа руки рядом. Да, он явственно видел руку, ощущал тепло, струящееся от голого плеча. Под приподнятым локтем круглилась маленькая смуглая грудь. Чечевица соска торчала дерзко, и ему смертельно захотелось взять ее губами, лизнуть языком. Еще глоток дыма, еще. Белое пламя спиртовки освещало снизу, вкось ее маленький круглый подбородок. Ее закинутую шею. Веки дрогнули и раскрылись, как раскрываются цветы. Ее узкие глаза внезапно укрупнились, сделались темными, пугающе-большими. Ты только притворялась китаянкой, Ли Вэй. Ты притворялась принцессой. На самом деле ты – дочь китайского лавочника с Маймачена. И я попользуюсь тобой и брошу тебя. О, ужас, я слишком желаю тебя. Я окрестил тебя перед свадьбой. Я возложил тебя на ложе христианкой, не дочерью Востока. А ты шептала мне, как дура: я Елена Павловна, зови меня Елена Павловна, я хочу быть русской, как и ты. Это я-то – русский?! Он сжал длинную, как флейта, трубку в кулаке, чуть не сломав полированное дерево.
Женщина – творение Господа лицемерное и продажное, женщина – кимвал бряцающий, кумир повапленный. Женщина блестит дешевой сладкой позолотой, а за спиной у мужчины обманывает его, строит ему куры, во все горло хохочет над ним. Я не хочу, чтобы ты смеялась надо мной, Ли Вэй. Твоя грудь…
Он резко наклонился. Под его губами оказалось мягкое, маленькое, круглое. Он всосал, вобрал в себя ее крохотную грудь, и его рот стал им самим – он, превратившись в свой рот, целуя и всасывая, не помнил уже ничего. Он превратился в ласку, лаская. Так учат китайские трактаты. Так учит Лао-цзы, Великий. Лао-цзы, почуяв приближение смерти, сел на священного синего быка и ускакал навек за перевал в Страну снегов. Будь лаской, лаская, напоследок сказал Лао Цзы, будь любовью, любя. Под его руками стал таять снег ее груди, ее талии, ее бедер. Бедра. Прижаться к ним. Чьи руки расстегивают его брюки, стягивают портупею? Под его напрягшимся животом, под его ставшей каменной грудью билось, плыло нежное, женское, призрачное. О как же я хочу тебя, призрак. Я умру, если сейчас не войду в тебя.
Он закинул голову. Нежное лицо, похожее очертаниями на дынную косточку, медленно наклонилось к нему. Раскосая девушка закрыла глаза. Ее губы, встретив его рот, вспыхнули белым пламенем спиртовки. Он вдохнул пламя. Он проглотил пламя. Он, раскрыв рот, жадно целуя ее, весь обратился в пламя. Так учили философы: стань тем, что ты делаешь. Под его рукой вздрогнул сорванным цветком живот, раздвинулись ноги. «Как китайские палочки для еды», – смутно, весело подумал он. Рука, обретя глаза и все пять чувств, ощутила под собой, увидела и услышала под пылающей кожей пальцев и ладони жар сердцевины цветка. Женщина – цветок, не верь никому. Она не сосуд скудельный. Она – нежный лотос, алый махровый пион, и в ее сердцевину погрузи руку свою, лицо свое, Нефритовый Пестик свой. А меч свой – тоже погрузи?! Убей, убей ее когда-нибудь?! За то, что она… убила тебя…
Я не хочу, чтобы ты смотрела на другого. Я не хочу, чтобы ты принадлежала другому. И потому я убью тебя. И потому я отпускаю тебя на свободу.