Самолет замирает в десяти метрах от зубчатой гряды торосов.
Мы стоим на коленях, сгорбившись над окулярами приборов. В светлом зрачке окуляра пляшет зеленая нитка маятника. Это пляшет сердце прибора: хитроумнейшее кварцевое чудо, сделанное руками единственных в своем роде дедов стеклодувов. Сквозь лед и океанскую толщу воды под нами зеленая нитка ловит сгустки материи в огромном теле Земли.
Нам чертовски мешает. Мешает, что затекла спина и нельзя шевельнуться, что мы (о господи, в который уже раз!) забыли шерстяные перчатки и пальцы пристывают к металлу винтов, что проклятое кварцевое чудо скачет, как в лихорадке, от незаметного остальному человечеству покачивания льдины, что неугомонный бортмеханик долбит все-таки льдину пешней, проверяя ее крепость (леший ее знает какая она под снегом.), и каждый удар пешни взрывается в окуляре зеленой молнией, и мы спиной и глазами чувствуем, как переминается штурман, который, расставив длинные ноги, смотрит сквозь авиасекстант на свое долгожданное «светило». Бортмеханик боится, как бы не провалился под лед его подопечный, штурман проверяет привязку, а нам нужен покой, надо остановить зеленую черточку.
— Сколько у тебя?
— Четыре семьдесят.
— А у тебя?
— Шестьдесят пять две. Все?
— Все!
Мы влазим в алюминиевый холод кабины. Здесь наружная температура, ибо на стоянке печь не работает. Убирается подножка. Захлопнута дверь. Начинается взлетный диалог.
— Готово?
— Порядок.
— Заглушку убрали?
— А, черт! — Кто-то кидается наружу, и дверь снова захлопывается под непечатный разговор командира.
— КПК включил?
— Включил.
— Дай на меня.
— Есть.
— Курс?
Семьдесят два.
Самолет снова проходит над льдиной, и снова радист выстукивает: «Прошу пеленг. Прошу пеленг». Это наша тактическая хитрость: на пеленгаторах тоже сидят люди, и они тоже могут ошибаться. Иногда мы ловим их на ошибке и тогда в эфире подымается брань.
Мы сидим теперь, постепенно оттаивая под горячей струей бензопечки, и каждый шевелит губами. Мы считаем. Дрожащим мерзлым карандашом в тетрадях записаны абстрактные цифры замеров. Пока это просто цифры, они станут данными после длительных расчетных манипуляций. И хотя это первая, амебная ступень по дороге науки, тактическая задача, должна быть решена правильно.
Каждая точка аналогична предыдущей, и каждая отличается от нее. На третьей посадке попадается невероятно малая льдина. Мы искали ее среди разводий, каши торосов и синей обманчивой глади молодого льда минут тридцать. И потом, когда все было сделано, весь экипаж вымерял эту льдину шагами от края до края, и, когда уже все было вымерено, самолет долго, как раненый, кружился у края торосов, пока не развернулся так, что хвост чуть не касался зеленых глыб и впереди было максимально возможное пространство.
Мотор долго ревел, набирая обороты, и обороты были все выше и выше, хотя самолет стоял на месте, и наконец они дошли до того, что казалось — еще секунда, и все полетит к чертям, рассыплется на мелкие куски, — вдруг рванулся и взмыл вверх почти вертикально.
Только теперь мы заметили, что сидели все это время затаив дыхание, как будто мы, а не пилоты вели борьбу за сантиметры пространства, и потом все, экипаж и мы, смеялись, возбужденные этой борьбой, и хлопали друг друга по спинам.
Самолет все шел на северо-восток, и, хотя берег был совсем далеко, здесь была гигантская полоса разводий и, как всегда, около разводий медведи. Они встречались, привычно и часто, эти медведи, желтые живые глыбы на ослепительном фоне льда. Заслышав гул мотора, они убегали, вытянув плоскую голову.
За полосой разводий начинались отличные поля, пригодные, наверное, для посадки Ту 104. Оставалось совсем немного до крайней, очень интересной для нас точки, и мы уже радовались, что все будет как надо, но именно здесь нас и поджидала обычная маршрутная рядовая беда.
Откуда-то из-за океанских просторов со стороны Канадского архипелага пришел ветер, морозный, едкий ветер. Не знаю уж, как в этом ветре сохранилась влага, но плоскости самолета стали покрываться инеем, и этот иней надежным тормозом стал держать самолет. Мотор грелся на пределе, но скорость упорно не желала подниматься выше ста сорока ста тридцати.
При посадке механик счищал иней с плоскостей обычной щеткой, какой метут пол, только она была на длинной ручке. Но в воздухе иней снова нарастал, и его опять счищали, и он опять нарастал. На все это шло время, драгоценное световое время работы. И наконец командир сказал:
— Пора обратно.
Нам очень все-таки хотелось вперед, еще подальше, мы поспорили немного, но было ясно, что надо обратно. Мы уже давно работали с этими ребятами и знали, что если пора возвращаться, то это действительно пора, может быть, даже больше, чем просто пора.
Ненавистные бочки наконец-то были выкинуты на лед, и бортмеханик пауком ползал по верхней плоскости с заправочным шлангом в руках.
Мы прятались в воротники курток от жгучего ветра, но ветер все-таки пробирался сквозь цигейковый мех, а бортмеханику было совсем плохо, так как он работал голыми руками, и лицо и руки его были беззащитны. Он даже не мог поднять воротник, потому что руки его были заняты. Бортмеханик, однако, не жаловался, и только видно было, как лицо и руки его наливаются пурпурной морозной тяжестью.
Солнце уже снова висело над самым горизонтом, оно было цвета остывающего металла и сплюснуто рефракцией в овал правильной формы. Темные тени шли от торосов, снег был чистейшая синь. От всего этого казалось чертовски тихо, тихо до невероятности, до боли в ушах. Может быть, человек, впервые выдумавший слово «полярное безмолвие», пережил вот именно такое, хотя в тундре в самую полярную ночь не бывает такой тишины и во льдах так бывает редко: всегда шум ветра или хоть какой то, неизвестного происхождения, шорох или шевеление. Может быть, это было особенное для нас место, мы никогда не забирались так далеко на северо-восток, а может быть, такое настроение нагнал злосчастный ветер.
Когда самолет был заправлен, мы поднялись, спустились немного на юг и погнались вслед за солнцем на запад. Очевидно, мы не совсем плохо за ним гнались, потому что на предпоследней точке оно висело все на том же уровне и было все такого же цвета остывающего металла.
Мы очень торопились с замером, и экипаж это понимал, никто не сходил на лед, чтобы не мешать чутким индикаторам приборов. Только на пятой минуте командир открыл форточку и сказал с высоты:
— Ребята, давай побыстрее. А?
Наш оператор микронного размера движением спины ответил ему:
— Не мешай. Все понимаем.
Это была предпоследняя посадка.
На последней, пока мы делали замер, солнце совсем уже село, и самолет взлетал в синих морозных сумерках, какие бывают в феврале на семьдесят третьем градусе северной широты.
Снова предстоял двухчасовой перегон, и свободный народ дремал сейчас уже от усталости. В кабине было темно, и только на пульте у пилотов адским пламенем светились циферблаты и индикаторы бесчисленных приборов. Медленно колебалась стрелка авиагоризонта, покачивались цифры магнитного и гирополукомпаса. Лица пилотов казались зелеными от фосфорного сияния.
С соседнего аэродрома сообщили, что погода портится. Возможно, нам предстояло идти на другой аэродром через пролив, и штурман считал на линейке бензин и часы полета. Когда все было сосчитано, оставалось только лететь по курсу и надеяться, что погода не совсем испортится.