— Ну что ж, — сказал доктор, щелкнув застежкою саквояжа, — поглядим. Поглядим, любезный Григорий Николаевич! — И долго, внимательно выстукивал и выслушивал его, приставляя трубочку- стетоскоп к груди. Затем точно так же простукал и прослушал спину, укоризненно-строго выговаривая: — Это мы поглядим, поглядим… Ишь взяли моду — наперед доктора прописывать рецепты. Нет, нет, любезный Григорий Николаевич, своевольничать я вам не позволю. Здесь больно? Нет. А здесь? — нажимал пальцами. — Тоже нет. Превосходно. Задержите дыхание. Тэк-с. Хорошо. Дышите. Поглубже. Еще глубже…
Потанин сидел, нахохлившись, как старая обескрылевшая птица, и молча, затаенно смотрел на доктора, твердившего свое излюбленное «поглядим» и продолжавшего манипулировать пальцами, прикосновения которых вызывали легкий озноб, и тело враз покрылось гусиной кожей…
— Вы что, озябли? — спросил доктор, от взгляда которого ничто, казалось, не могло ускользнуть. — Можете одеваться. — И сдержанно заключил: — Ну что ж, инфлюэнцу вашу мы устранили. Это вы и сами, надеюсь, чувствуете. Но полежать еще немного придется. Какой сегодня у нас день? Четверг. Вот до следующего четверга… Еще неделька — и встанете окончательно. Если, разумеется, не будете своевольничать и опережать события. Nuda veritas, как говорится: непреложная истина.
— Спасибо, — кивнул Потанин. — Постараюсь выполнить все ваши предписания. Только ведь вам, дорогой Николай Глебович, лучше моего известны причины моих недугов: девятый десяток за плечами — груз тяжеловатый. Как его снимешь, этот груз? Увы! Закон природы. Или, как вы изволили заметить: nuda veritas. Вот именно! А может, медицина имеет на этот счет иное мнение? — усмехнулся печально- иронически. — Панацею какую-нибудь, а?
— Имеет, — кивнул доктор, пряча стетоскоп в саквояж и поглядывая на Потанина сбоку, как бы со стороны. — Здоровье, Григорий Николаевич, надлежит беречь во всяком возрасте. А в нынешних ваших недугах возраст и вовсе ни при чем. Потому и разговор о нем вести не будем…
Неожиданно он умолк, придвинул стул и сел рядом с Потаниным, уронив руки между колен, чувствуя внезапный, почти обморочный прилив слабости, не физической даже, хотя и работал он в последнее время, доктор Корчуганов, по шестнадцать часов в сутки, а душевной, моральной усталости. Такое вокруг творилось — не приведи бог! Томск переполнен, наводнен беженцами. Население увеличилось почти вдвое, а жилья нет, провианта не хватает… На рынке четверть молока — сто рублей. Холод, голод, хаос и неразбериха. А тут еще ко всему вспыхнула эпидемия тифа. «Вошь съест человека», — сказал на днях один больной старик, которого уже нет в живых: вошь съела…
Страшно становится. Больницы переполнены. Люди гибнут, как мухи. Природа и та ожесточилась — вот уже которые сутки метет и дует, свету белого не видать.
Николай Глебович вспомнил недавний случай — у него и сейчас мороз по коже от той картины, которая возникла вдруг так живо и явственно, что он услышал звяканье ножниц… Стригли больного паренька, почти мальчика, с продолговатым, как бы заострившимся лицом, побитым оспою, точно дробью. Клочья темных волос падали на пол и тотчас, едва упав, начинали шевелиться и двигаться… Николаю Глебовичу показалось, что это у него от переутомления мельтешит в глазах. Но нет: остриженные волосы, падая на пол, тут же словно оживали… И тогда он все понял, понял и содрогнулся. «Вошь съест человека…» И хотя доктор Корчуганов и раньше не однажды сталкивался с бедственным положением сибирского населения, особенно пришлого, переселенческого, на долю которого более всего выпадало испытаний, сталкивался и немало сил отдавал борьбе с эпидемиями, стараясь облегчить участь несчастных людей, однако не представлял себе этого бедствия в столь огромных и ужасающих размерах, каким оно было сейчас, в конце восемнадцатого года… Тем непонятнее были разглагольствования приезжавшего недавно в Томск Вологодского: «Будем продолжать строительство русской жизни». Казалось кощунством говорить об этом сейчас, когда все рушилось, горело, превращаясь в пепел — словно повторялись Помпеи, только в гораздо больших и более трагических масштабах. Что можно возвести на этих руинах? Николай Глебович знал Вологодского давно, еще с тех нор, когда тот занимался адвокатской практикой и о «верховной власти» не помышлял. Вологодский одно время был даже вхож в дом Корчугановых, приятельствовал со старшим Корчугановым, Глебом Фортунатычем. Особенно сблизились они после нашумевшего в Томске процесса по делу об участниках демонстрации в тысяча девятьсот пятом году. Вологодский выступил тогда в качестве защитника, и Глеб Фортунатыч нередко потом говорил об этом, ставил его в пример: «Вот как надо защищать права народа!..»
Но с тех пор много воды утекло, многое изменилось: не было уже Глеба Фортунатыча в живых, и Вологодский был уже не тот, прежний адвокат… Николай Глебович встретил его три дня назад в больничном коридоре, где менее всего ожидал встретить, и несколько растерялся. Хотел пройти незаметно, но Вологодский его остановил и, выговорил:
— Нехорошо, нехорошо проходить мимо… Или не узнаете?
Николай Глебович вспыхнул, будто школяр, уличенный в нечаянной лжи:
— Отчего же… узнаю.
— Ну, здравствуйте, здравствуйте! — раскинув руки, Вологодский шагнул навстречу. — Как поживаете, Николай Глебович? Семья как? Надеюсь, все благополучно? Подумать только, последний раз мы виделись, если мне память не изменяет…
— Три года назад, — подсказал Николай Глебович.
— Да, да, три года… А кажется, было вчера. Помню все, как же… Помню, как ваша дочь, прелестная девочка, музицировала, такие пассажи выделывала на фортепиано… Почел бы за счастье снова услышать ее игру…
— Дочери нет в Томске, — сухо сказал Николай Глебович. Напыщенный тон Вологодского раздражал, хотелось ответить резкостью, но он сдержался. Хотелось рассказать, что случилось с дочерью, но он не стал делать и этого.
— Да, кстати, мне говорили, Потанин болен. Как его состояние?
— Ничего. Поправляется.
— Вот освобожусь и непременно зайду, попроведаю. Николай Глебович быстро и умоляюще глянул на него:
— Прошу вас этого не делать.
— Отчего же? — не понял Вологодский.
— Советую как врач. Потанин пока еще слаб, и всякие излишние волнения ему противопоказаны… — Сказал и подивился сказанному, столь неожиданно пришедшей в голову мысли, внезапному решению: оградить Потанина, во что бы то ни стало оградить от этих мелких и опасных людей, подобных Вологодскому… «Вот ведь никому не придет в голову, — подумалось вдруг, — ни с того ни с сего взяться за скальпель и, не будучи хирургом, решиться на самую даже простейшую операцию. Никто, кроме хирурга, за это не возьмется. А в политику норовят все. Нет, нет, надо оградить Потанина от этих людей. Только вот как оградить Потанина… от самого Потанина, поступки которого в последнее время вызывали недоумение, а подчас и вовсе не поддавались никакой логике?»
— Ну что ж, — согласился Вологодский. — Коли советуете… Советы врача — закон. А законы надлежит выполнять всем, даже главе правительства, — пошутил и сообщил не без удовольствия: — Между прочим, я ведь и в Томск приехал по совету врачей. Представьте: нашли переутомление и предписали двухнедельный отпуск. Пришлось подчиниться. Да я и сам это чувствовал: нужен отдых. После упразднения Директории пришлось работать особенно много…
«Отпуск? — удивился Николай Глебович, глядя на бодрого, розовощекового Вологодского. — Отпуск в тот момент, когда Россия истекает кровью, когда все вокруг рушится!..»
Однако спросил не о том:
— Отчего же Директория пала?
— Да оттого и пала, что не была единой по духу… А без этого… что ж, без этого, как говорится, каши не сваришь.
«Вот, вот, — подумал Николай Глебович, — вот и наварили каши. Кто только будет ее расхлебывать?» Но вслух опять сказал другое:
— Нынешний Томск мало пригоден для отдыха.
— Да, это верно, что мало пригоден, — согласился Вологодский. — Впрочем, у меня дела не только личные. Вам, должно быть, известно имя Катерины Сазоновны Болотовой?