За второй стенкой уж давно раздавалось негромкое пение. Очевидно, там шла служба. Валентина вдруг сказала:
— Может быть, Устя, ты хотела пойти в молельню, а я тебя задержала?
— Ничего, обойдутся сегодня и без меня, да теперь уж скоро и кончат.
— Мне очень хотелось как-нибудь послушать, как у вас служат, да ведь меня не пустят.
— В самую молельню, конечно, не пустят, а за стеклянной перегородкой постоять — отчего же? У нас много даже господ бывает, интересуются.
Действительно, Устинья была права, потому что минут через пять в комнату вошла Анфиса в сопровождении высокого мужчины в городском платье.
— Вот посмотри, Устя, какого я гостя привела! Наш Костромской, Иван Золотарев, Евграфа Васильевича сын.
— Давно, Устинья Дмитриевна, не видались. Наверное, уж позабыли меня! — сказал гость, протягивая руку.
— Нет, зачем забывать? очень даже хорошо помню! — ответила Устинья, перекосив и без того кривое свое лицо, и сейчас же добавила:
— Пойду самовар поставлю.
Иван Золотарев оказался не особенно разговорчивым и больше всего интересовался устройством гагаринского общежития и распределением дня петербургских отшельниц. Наконец Анфиса Ивановна обратилась к Валентине:
— У вас ноги молодые, пойдите посмотрите, что там Устинья пропала. Хоть бы сама шла, никто самовар не унесет.
В маленькой кухне перед поставленным самоваром Устинья сидела, закрыв лицо руками.
— Устя, что ты так сидишь? Анфиса Ивановна тебя кличет.
Устинья отняла руки от щек, лицо ее пылало, было восторженно и жалко.
— Устя, что с тобою? что случилось?
— Валя, Валя, не могу я больше! сердце мое не может… Зачем, зачем он приехал?!
Валентина быстро обняла Устинью и дохнула ей в ухо:
— Они есть?!
Устинья кивнула головой, не опуская глаз с потолка.
— Ненавидишь? убить готова?
— Нет, люблю по сю пору!
— Сестрица милая, сестрица милая!
Глава шестнадцатая
У Валентины не выходило из головы то, что она видела на Гагаринской: и тихий покой, от которого рождается кроткая безжалостность, и слова Устиньи, так не соответствующие ее волнению, и последняя минута, когда ее подруга плакала, сидя на табуретке перед кипящим самоваром, — все как-то раздирало воображение и соображение Валентины. И невольно мысли обращались на самое себя. Особенно ее поражало, что Устинья, думая и говоря так противоположно ей, Валентине, на поверку оказывалась такой же слабой и одержимой, как и она сама.
— Отчего мы такие несчастные? но я хоть знаю это и так и иду, а та знает другое, а такая же, как и я. Лучше ли знать другое? Ведь тогда что же? знаешь, что тут погибель, и все-таки катишься; а я качусь и думаю, что так и должно и что падаю я не на острые камни, а на мягкий, зеленый луг. Да, но все равно того, чего хочу я, не будет! Нет никаких сил, чтобы заставить судьбу сделать так, как угодно мне. Что же я могу? Только любить, желать и молиться. Может быть, это — и достаточные силы, я ничего не знаю!..
Сама того не замечая, она повернула по Гагаринской направо и уже давно шла по набережной. Также не зная зачем, она села на каменную скамейку, как будто от этого мысли ее могли остановиться и сделаться светлее, яснее. Чувствовалась близкая оттепель, и красновато-черная мгла у взморья дула болезненным теплом. Такой ли ветер может очистить тяжелую голову?
— Вы не знаете, который теперь час?
Около Валентины сидела какая-то женщина, которую та сначала не заметила.
— Теперь, я думаю, около одиннадцати. Я точно не знаю.
— Только еще около одиннадцати, так рано? Валентина продолжала сидеть, почти не глядя на соседку.
— Очень болезненно… этот ветер теплый! Я все не могу к нему привыкнуть, а непривычного человека он может с ума свести… и потом, в нем есть какой-то обман, фальшивость…
— Которые здесь живут, те привыкли.
— Я здесь три дня.
— По делам?
— Скорее по делу, чем по делам.
— И долго вы пробудете здесь?
— Я совсем не знаю; как повернутся обстоятельства.
Валентина спрашивала машинально, нисколько не интересуясь ответами, и вместе с тем что-то удерживало ее, и она бы не удивилась, если бы совершенно незнакомая встречная начала ей говорить подробно о своих делах, даже сердечных. Она даже будто желала этого, чтобы самой в этом красноватом мраке перебросить свои тревоги в чужое сердце и затем уйти с тем, чтобы никогда больше не встречать этого человека. От этой заинтересованной нежности к неизвестному слушателю Валентине захотелось расспросить свою соседку о житейских мелочах, внимание к которым, по ее мнению, показывало бы большую сердечную заботливость, нежели отвлеченно лирический разговор. Самой Валентине было бы облегчением сказать имя и отчество, адрес, где живет тот, кого она любит, сообщить, когда она его видела в последний раз: день, число, час; описать свою квартиру, свой день от утра до ночи, вот так, все, до последней крапинки. Потому голос ее зазвучал необычайно нежно, когда она спросила:
— Где же вы живете?
Она даже повернулась, чтобы услышать ответ, и увидела еще не старую женщину с ясно еврейским лицом и слишком большою головою.
— Где же вы живете? — повторила она еще раз.
— Если хотите, нигде.
— Как, нигде? но ведь вы же сказываете, что вы здесь третий день!
— Даже четвертый.
— Почему же вы нигде не устроились?
— Почему? потому что у меня нет денег, т. е., если хотите, деньги у меня есть, и много денег, сто тридцать пять рублей, но я их берегу, потому что, может быть, их придется отдать для дела, а без дела, что же? без дела я не дышу…
— Но разве у вас нет знакомых в городе, у которых вы могли бы остановиться?
— Есть, даже родные, но для дела я не могу там остановиться. Они не должны знать, что я дышу, а потом сразу я явлюсь.
Почему-то Валентине показалось, что она говорит с безумной, но опять она удержалась, желая слышать и, еще больше, самой рассказать какие-то необходимые мелочи, которые в данную минуту казались ей важнее всего, и без которых она не могла бы, по выражению своей собеседницы, «дышать».
— Хорошо еще, что эти дни не холодно, а то у меня пальто легкое, на провинциальный климат.
— А откуда вы приехали?
— Лучше спросите, откуда я не приехала. Где только я ни была! сколько денег истратила! Когда я из Белой Церкви выехала, у меня целых двести рублей было. Сначала как безумная тратила. Подумать: в полгода шестьдесят пять рублей прожила, но теперь наконец нашла.
— Что же вы нашли?