расцвела. Миусову больше ничего и не нужно было, как быть уверенным в той, которую он любил, и не рыскать по ростовщикам. А Верейская это время сделалась особенно предупредительной и милой. Хотела быть всегда вместе и даже в служебные часы раза по два в день звонила Родиону Павловичу. Ее не смущало некоторое облако, которое, вопреки увеличивающемуся счастью, все чаще набегало на лицо ее возлюбленного, особенно при взгляде на Владимира Генриховича. Иногда она заставала Миусова перед отрывным календарем. Он перебирал листки, говоря про себя:
— Еще три недели!..
Обняв Родиона, Ольга Семеновна спрашивала:
— А что будет через три недели?
— Ничего особенного. Через три недели я могу еще получить денег.
— Неужели уж у тебя все вышли? Эти деньги — как вода. Мы, пожалуй, слишком много тратим. А я не знаю: если моя любовь к тебе все так же будет увеличиваться, я прямо лопну через три недели, умру, задохнусь.
— От этого не умирают…
— А хорошо бы! Умереть от любви, вот так!
И она потянулась, как невыспавшаяся кошка, чтобы показать, как умирают от любви.
Они помолчали, будто не зная, что еще сказать. Потом Верейская произнесла:
— Да, сегодня опять Генрихович куда-то нас тащит. По правде сказать, мне отчасти надоело это шлянье. Хотелось бы посидеть дома с тобою. Я даже пение как-то забросила.
— Но ведь теперь ты видаешь гораздо меньше людей. Один Тидеман зачастил. Это иногда скучно, но, в общем, он добрый малый и тактичен: уходит всегда вовремя.
Действительно, за последнее время не было дня, чтобы полная фигура папа Тидемана не показывалась в комнатах Верейской, между тем как другие ее приятели и приятельницы несколько ее забросили. Старый антрепренер как бы следил за нашей парой и часто, когда чувствовал, что на него не смотрят, обращал беспокойный и пристальный взгляд на лицо Миусова. Но как только внимание возвращалось на него, он вызывал улыбку на свои глаза и обычные шутки на толстые, красные губы. Являлся он всегда с шумом и грохотом, шутками, цветами, конфектами и вином, веселый и покровительственный, и увлекал куда-нибудь в такое место, где можно было ожидать еще большего шума и веселья. Он не только не мешал им, как сказал Миусов, но, наоборот, как бы поддерживал их страсть искусственным забвением всего окружающего. Притом без него было просто-напросто скучнее. Это как-то завелось само собою — болтаться и кутить с Генриховичем, а потом оставаться одним только для нежностей, без всяких разговоров.
Когда они ехали в автомобиле, Миусов тихо сказал Тидеману:
— Вы меня, Владимир Генрихович, так последнее время спаиваете, будто в старину наемщиков, которых за плату нанимали идти в солдаты.
— Чего только не выдумает! Вы скоро меня рабовладельцем выставите или агентом по экспорту живого товара. Отчего же друзьям и не повеселиться? Мы все молоды и прекрасны, и, значит, да здравствует любовь!
— О чем это вы? — лениво спросила Верейская.
— О совершеннейших пустяках! Вам следует хорошенько поцеловать Родиона Павловича, потому что я заметил, что он моментально впадает в мрачность, если пять минут вас не целует.
— У него нет никаких причин впадать в мрачность, — ответила Ольга Семеновна и на всякий случай поцеловала Миусова медленно и крепко.
— Вот так-то лучше! — сказал Тидеман, — и вот увидите, что не успеем мы доехать до Аквариума, как Родион Павлович совсем развеселится. Будет, как молоденький петушок!.. я читал в каком-то меню: «молодые самоклевы».
— Что это значит? — озираясь, спросил Миусов.
— То же самое, что и молодые петухи.
— Почему же я — самоклев?
— Нипочему. Я просто так сказал, я — присяжный шутник, так что из десяти раз два удачных, а восемь неудачных. Не обращайте внимания.
Но и в Аквариуме Родион Павлович не очень развеселился. Он, правда, много пил, но все молчал, изредка пожимая руку Ольге Семеновне. Она тоже была неразговорчива, и только Тидеман для сохранения котенанса без умолку говорил в пространство. Верейская скоро запросилась домой, и Генрихович вызвался их проводить.
— Вы не бойтесь, я не буду заходить, я провожу вас только до подъезда. Я вижу, что Ольгуша горит нетерпением. Счастливый вы человек, Родион Павлович!..
— Послушайте, Владимир Генрихович, эти постоянные намеки скучны. Как вы этого не понимаете? Довольно того, что наши отношения вам известны, и это уже достаточная неприятность, чтобы не тыкать ею все время в глаза! — сказал Миусов, подавая пальто Верейской и не поворачиваясь к своему собеседнику.
— Вы, Родион Павлович, похожи на младенца, который бьет собственную кормилицу.
— Это кто же, вы — моя кормилица? или это — опять тайна вроде самоклевов? Я уже вам по дороге объяснял, как я понимаю мое к вам отношение.
Миусов неожиданно обернулся и вдруг встретил беспокойный и пристальный взгляд Тидемана.
— Что вы так на меня смотрите? Ну, что же вы не говорите?
— Я молчу уж. Старый Тидеман умеет только шутить. Его шуток не слушают, шутить ему не позволяют, он и молчит, его нет, он умер!
— Да что вы, господа, затеваете какие-то глупости! Чтобы сейчас же оба развеселились, и потом поедемте кататься! Я раздумала, и домой мне не хочется.
Но веселое настроение не приходило по заказу Ольги Семеновны, и хоть мужчины уже не говорили «глупостей», но сидели оба молча, словно надувшись, так что Верейскую стало клонить ко сну. Она очнулась от громкого крика, раздававшегося с соседнего извозчика. Женский голос кричал:
— Уж теперь я знаю, теперь я знаю! Вот куда ты ездишь! Я тоже могу надеть шляпку! Как не стыдно, мадам, чужих мужчин отбивать!
Ольга Семеновна оглянулась, к кому относятся эти обращения, но на улице, кроме их мотора и извозчика, хлеставшего неистово лошадь, никого не было.
— Постой, постой! твоя машина уедет, а ты от меня не уйдешь! Десять лет ждала, колбасу ела. Конечно, всякому лестно… такой полный мужчина!..
— Что это значит? — спросила Ольга Семеновна, когда крики отстали за поворотом.
— Какая-то сумасшедшая! — проговорил Тидеман, не двигаясь.
— Может быть, это к вам относились эти воззвания? Одна из покинутых Ариадн? — отнеслась Верейская к Родиону Павловичу.
— У меня никаких покинутых Ариадн нет, вы сами знаете.
— Я ничего не знаю. Я вам вполне верю, но все может случиться.
Но вся поездка была уже как-то испорчена, и дома только неистовые поцелуи Миусова вернули если не счастливое настроение, то впечатление сладкого и тяжелого «все равно».
Они оставили записку, чтобы ни звонки, ни письма, ни кофе, ни телефон их не будили.
Только когда Миусов встал, горничная передала ему, что рано утром ему звонили из дому и просили приехать, так как матери его очень плохо. Не раскрывая глаз, Ольга Семеновна спросила с кровати:
— Что там?
— Нужно сейчас ехать домой. Мать очень нездорова.
— Ну, да! Опять какая-нибудь Ариадна! Этот Павел — продувной мальчишка, он может протелефонировать о чем угодно. Вы с ним условились, а я, как дура, всему верю!..
— Но послушай, Ольга, это же глупо! Я тебе давал честное слово, что ничего подобного не существует.
— Ну, хорошо, я верю, но все-таки оставайся. Твоя мать все время больна, не умрет же она в одну минуту, а если ты уедешь, я буду плакать, плакать и не встану до завтрашнего утра.
— Какой ты ребенок!