В одном из проходных дворов центра Москвы горел костер. Дворник в черном казенном халате и румяная ширококостная молодая женщина, видимо его дочь, сжигали остатки разбитой мебели, тряпки, бумагу. Порубленная мебель была старинной, фанерованная орехом и красным деревом. Более или менее целым осталось одно кресло без передней ножки, и в тот момент, когда я проходил мимо огня, дворник пытался поднять его, чтобы водрузить на костер. Он сказал что-то по-татарски женщине, и она взялась уже было за подлокотник кресла, как я, чуть ли не вратарским броском, успел ухватиться за его спинку.
— Стойте! Одну минуту! Дайте посмотреть.
Обтянутая джинсами и короткой спортивной курткой дворничиха отступила и окинула меня недобрым взором, а татарин спросил:
— Чего тебе?
Кресло было так себе... Теперь хорошей старинной мебели не выкинут, как раньше. Каждый знает ей цену. Хороша была только спинка у кресла — гладкая, фанерованная «пламенем» красного дерева с изяществом раннего классицизма.
— Откуда это? — спросил я.
— Старуха умерла, барахло ее. Чего хорошего комиссия забрала, барахло остался. Детей нет, никого нет.
— А что было хорошего?
Дворник посмотрел на женщину, и та неохотно проговорила без малейшего акцента:
— Картины у нее были, посуда разная. Много медных вещей. Мебель тоже забрали. Нотариус все записал, а потом приехали и забрали по этому списку. Книги взяли без разбора, все старье собрали.
— А остальное тут? — кивнул я на костер.
— Все, все тут, — отвечал старик. — Чего тебе надо?
— Хочу забрать это кресло. Вы не возражаете?
Они промолчали.
— Я сбегаю за такси и увезу его. Сейчас вернусь.
Такси сразу найти не удалось, и я прибежал в этот двор минут через двадцать — двадцать пять. Кресло догорало. Женщины уже не было, а татарин в халате хмуро подправлял палкой плотно слежавшиеся и потому плохо горевшие бумаги. Он поддел картонную с черными завязками большую папку и выпихнул ее на середину костра. Мне бы сказать, уходя, что я дам ему пятерку, да, занятый уже мыслями о том, где лучше поймать машину, как-то не подумал об этом.
Ни слова не говоря, я повернулся, чтобы идти к машине, и вдруг наступил на лист пожелтевшей бумаги, на котором была изображена девушка лет шестнадцати-семнадцати в гимназическом платье. Подняв портрет, увидел, что это великолепный карандашный рисунок. Тогда я вернулся к костру посмотреть, не осталось ли чего от остальных бумаг, и убедился, что и здесь опоздал: дворник ворошил палкой остатки обгоревших листов.
Расправив на своем письменном столе портрет, стал его рассматривать. Вписанный в желтый прямоугольник листа овал был слегка затушеван карандашом, и на таком фоне выполнен карандашом же портрет девушки. Складки кокетки обрисовывали ее немалую грудь, нижняя часть шеи закрыта воротником из черных кружев. Именно эти кружева и привлекли мое внимание в первый момент, когда я поднял портрет с земли. «Неужели карандаш? Как передана фактура кружева! — подумал я. — Видно даже, что они ручной работы». Никаких надписей, имен или хотя бы инициалов, только дата: «1892».
Русая коса девушки уложена на затылке, и лишь прядь волос слегка свисает на ухо и едва не доходит до вздернутой брови. Глаза... Но о глазах потом. Нос, может быть, чуточку длинноват, что делает слегка продолговатым и все лицо. Чуть припухлые губы, мягко очерченный подбородок.
Всматриваясь в это лицо, я вдруг понял, что девушки, как и цветы, имеют весьма непродолжительный период своего наивысшего расцвета, апогея своей красоты. Если превращение бутона в только что распустившийся цветок происходит в считанные часы, то наибольшая красота девушки длится, наверное, два-три месяца, и не больше. Причем она может наступать в разном возрасте, у одних в шестнадцать лет, у других в двадцать. Они и после этого остаются юными и прекрасными, но что-то уходит, как в определенный момент исчезает детство, юность, молодость, да и сама жизнь.
С портрета на меня смотрела девичья красота, только что распустившаяся. В спокойных, может быть чуточку грустных глазах гимназистки читалось ожидание жизни, желание познать добро и зло, горе и радость, готовность пройти весь только что начатый путь женщины и человека. Говорят, печаль Богоматери на русских иконах объясняется тем, что она знает, предвидит крестный путь своего сына. А тут вдруг почудилось в этих глазах предвидение костра в проходном дворе.
Девушка смотрит прямо мне в глаза. Смотрит терпеливо и не отвлекаясь на пустяки. Теперь главным делом гимназистки стало смотреть мне в душу. И я понимаю почему. Ведь я один на всем белом свете знаю о том, что она была. Мне неизвестно, что случилось дальше в ее жизни, но я единственный человек, который знает о ее существовании, связывает ее с ушедшим миром, ответственен за память о ней. И я не ухожу от ответственности. Для портрета подобрана рама со стеклом, и он висит над моим письменным столом.
Мы плыли на байдарке по небольшой северной речушке Уфтюге, чтобы спуститься по ней в Сухону возле Нюксеницы. Нас было двое — Сергей Есин, теперь известный писатель, а тогда работник радио, и я. Путешествие наше было рассчитано на десять дней — с первого по десятое мая. Я проводил наблюдения за прилетом птиц и собирал их для Зоологического музея МГУ, а Сережа отдыхал после только что оконченной повести и по мере сил помогал мне.
В конце поездки плыли мы под густо падающим снегом. За два дня снега навалило по колено, а он все шел и шел. Прилетевшие уже птицы собрались у реки. К множеству различных куликов и уток прибавились лесные птицы, им нечем стало кормиться в заваленном снегом лесу, и они тоже держались у кромки воды.
На третий день снегопада мы приплыли в Нюксеницу, то ли город, то ли поселок с несколькими новыми зданиями и со старинными домами в два этажа, где низ кирпичный, а верх деревянный. Такие дома стояли на Торговой улице, и в них раньше располагались лавки и лабазы. Довели лодку до пристани. Пристани, собственно, никакой не было, катер здесь тыкался носом в берег, и с него сдвигали мостки. Зато тут собралось много народа, провожали призывников. Гармошка, пьяные песни, ругань... А с катера снимают гроб и грузят его на прицеп трактора. Кудлатые парни в капроновых куртках запустили свои транзисторы и магнитофоны на полную мощь, стараясь, видимо, заглушить соперников и гармошку. Девушки в красных, зеленых и оранжевых куртках, в брюках и в резиновых сапогах громко смеялись и взвизгивали. Неожиданно в толпу провожающих ворвалась запряженная в сани лошадь, которой в бессознательном состоянии правила растерзанная женщина. Кто-то падает под лошадь, кого-то тянут за рукав в сторону, крик, ругательства, угрозы... И все это под неперестающим дождем со снегом и по колено в грязи.
Узнав с трудом, что катер на Великий Устюг уходит на следующий день в пять утра, мы повели лодку к окраине поселка. Надо было искать ночлег, сушиться, отдыхать.
Постучали в один дом.
— Хозяина нет, не могу без хозяина.
Зашли в другой.