как раз не досталось ничего. Кое-что он взял сам, но этим путем могут прийти к цели только гениальные одиночки. К тому же у него и нет никакой цели. И не будет уже. А жить нам надо...
Интересно, чем все это кончится? Как волки стали. Волки и те держатся стаями, когда прижмет. А мы ведь люди. Я виноват в том, что не хочу быть таким, как он. Это неправильно? Почему я должен становиться скотиной?! Слишком много я терпел и со всем соглашался. История с баранами, например.
Осенью мимо нас через перевал гнали баранов. Чабаны отар были последними людьми, которых мы видели. Напаивали мы их так, что они с трудом взбирались в седла. Один раз он позвал меня на двор и показал длинный шест с проволочной петлей на конце.
— Что это такое? — не понял я.
— Это баранина. — Он многозначительно подмигнул. — Козлятина жестковата и постновата. Тэке лучше всего готовить пополам с бараниной.
— Это не баранина, это — воровство, — сообразил я наконец.
— Вернее, это орудие для воровства баранины. — Он ничуть не обиделся. — И потом, это не воровство, а спортивная охота, которую ты так любишь. Интереснее, чем на козла. Убьем мы в этом месяце козла или нет, неизвестно, а барана зарежем. Это уж точно.
— А если тебя поймают?!
— Меня не поймают. Могу обойтись без тебя, коли боишься.
Я пошел с ним. Ведь все равно, если будет скандал, отвечать двоим. Простить себе этого не могу.
Наш домик стоит среди леса в самом широком месте ущелья. Лес тянется сверху вниз километра на полтора. Это была последняя отара. (Выведал, сукин сын!) Гнали ее двое чабанов. Один ехал на лошади впереди, другой сзади. В отаре голов 300, не меньше. По узкой лесной дорожке баранам идти неудобно, обычно отара идет не гуськом, а широко, поэтому часть баранов шла по лесу. Мы спрятались за большим камнем у дороги, и, как только передний чабан проехал, этот «спортсмен» накинул петлю ближайшему барану на шею и подтянул его за камень. Боялись мы только собак, они шли позади. Не успел я вцепиться в переданного мне барана, как он тащил за шею другого. Тут же раздался лай выбежавшей вперед собаки. Отмахиваясь от нее винтовкой, он вышел на дорогу. Меня он оставил с баранами за камнем. Я слышал, как он по-киргизски поздоровался с чабаном:
— Кандай, якши?! (Как дела, хорошо?!)
— Ыракмат, жакши! (Спасибо, хорошо!) — ответил тот.
В этот момент на меня выскочила с рычанием другая собака. Я чуть было не выпустил баранов и не бросился бежать в лес. Но лай собаки сливался с лаем других, и я на минуту сдержался. Голоса уже удалялись:
— Какой колхоз?
— «Светлый путь» колхоз.
— Кетты к нам чай пить.
Вот идиот, он хочет, чтобы я здесь век сидел с этими баранами!
— Эки чабан. Далеко пошел. Отара большой. Слава богу!
Собака не уходила и продолжала громко, с остервенением лаять. Судорожно засунув головы баранов в петлю и затянув ее покрепче, я взялся за камень. Второй камень попал в собаку, и я остался один. Бараны дергались и бились как удавленники, пришлось привязать их к дереву.
Я поносил его последними словами, а он только смеялся. Меня всегда поражали его наглость и цинизм. А когда мы напились, он стал издеваться над моей трусостью. Я тогда еще пил вместе с ним и принимал живое участие в работе «завода». Он привез с собой змеевик и устроил самогонный аппарат — «завод». Сначала все это было отлично, но потом я начал чувствовать себя неважно. Он здоров как бык, ему ничего не делается, а мне труднее стало ходить в горах, и я не мог работать в полную силу. Если бы я не отказался пить, то сделался бы точно таким же бездельником, как и он. Но видеть его пьяным было невыносимо. «Завод» работал, пока не кончился сахар. Без сахара жить трудно. По радио мы сообщили в управление, что случайно облили сахар керосином, и попросили разрешения одному из нас спуститься за сахаром в город. Разрешили. Бросили монету. Его был орел, а вышла решка. Вот и пришлось мне врать и изворачиваться. Кажется, в управлении догадались, в чем дело.
Он все еще валяется в кровати и смотрит в потолок. На меня внимания не обращает. Я налил воду в чайник, поставил его на печку. Сердце колотится, начало стучать в висках. Видно, поднимается температура. Сделаю только чай. Если хочет мяса, пусть сам готовит, а с меня хватит и чая. Но дров придется нарубить. Взял темные очки, топор и вышел.
Сколько раз я видел эту картину — свежий снег?! Вот что никогда не может надоесть человеку. Солнце слепит и печет, пушистый снег искрится, тени от елей контрастные, ели почти белые, а скалы в снегу, припудрились на время. К обеду они опять будут черными. Вон уже капает с крыши, хотя и мороз. Ясным зимним утром горы по-особому пахнут. Я не могу сказать, чем именно, но это такой же сильный запах, как в сосновом лесу, на скошенном лугу или в полынной степи. Никакой никотин и винный перегар не могут убить этого запаха. Они так же, как душная комната, только подчеркивают его восприятие. Пожалуй, это запах свежести, радости и здоровья, если только они могут пахнуть. Мороз чуть-чуть слипляет ноздри, воздух бодрящий, вкусный. Дышится глубоко, легко. Таким утром я очень люблю колоть дрова. Поставишь полено, оценишь взглядом — куда его ударить, размахнешься и — раз... надвое. Надо еще знать, куда его ударить. В ели, скажем, сучья идут прямо в дерево до самой сердцевины. Тут вдоль сучка и бить надо. А березка клинится, поэтому надо попасть по самой сердцевине, диаметром круг развалить. Приятно, когда правильно рассчитаешь удар: и полено разлетелось, и топор в землю не ушел. Но сегодня никакого удовольствия от рубки не получилось. Поленья остались только суковатые, кололись плохо. Стучало сердце, было жарко, но я боялся раздеться. Все не ладилось, к горлу подступала злость. Видно, его здорово забрало, когда я за топор взялся. Да и я был хорош... Ведь если бы он меня ударил, я мог рубануть его по башке. Сгоряча мог бы.
Вместо того чтобы учить выписанные вчера слова, затопил печь и лег. Может быть, это и хорошо, что он молчит. Сейчас завелся бы насчет баб. Я этого уже не могу больше слышать. О женщинах он говорит одни только пошлости. И о жене своей, которую он бросил, то же самое — одни непристойности. Чтобы не спорить, я обычно пропускал все мимо ушей и даже поддакивал ему, но иногда мне становилось до тошноты противно. О женщинах мы говорили каждый день, о чем бы ни начинали разговор, он всегда сводился к этому.
Не раз вот так, лежа на кровати и не обращая внимания на то, слушаю я его или нет, он долго и подробно рассказывал мне о своих любовных похождениях. Он никогда не говорил о женщине как о матери или сестре. Все женщины для него были доступны, предельно развратны или продажны. От его разговоров складывалось впечатление, что он имел дело с женщинами только для того, чтобы доказать это и за это же им отомстить. Я знал, что у него есть старшая сестра, которой он часто посылал деньги через бухгалтерию управления. Правда, о сестре он никогда ничего не рассказывал. Жену он бросил потому, что она изменила ему, когда он был в горах. Избил ее и ушел. Эту историю он излагал мне несколько раз, и всегда с каждым разом вина жены возрастала. Скорее всего, он сам себя старался убедить в ее виновности.
Вернулся с водой интеллигент, налил чайник и вышел во двор наколоть дров. Принес их, затопил печку и лег. Никогда такого с ним не бывало. Видать, правда его забрало. Ну что ж, заболел, так скажет. Все равно придется ему заговорить: дров-то на два дня осталось. Надо идти вместе в лес, валить сухую ель, очищать от сучьев, пилить и тянуть на себе. Ишачья работа... Пониже в реке дерево было, завтра схожу посмотрю его. Оно уже обшарпанное, без сучьев и коры. Все поменьше возни.
... — Вот деньги, тетя Марфа, получил сегодня. — Я положил свою первую получку на край стола около