свой червонец, он был в день освобождения препровожден в сумасшедший дом) оказался-таки и впрямь дураком – мрачно-молчаливым маньяком, преследуемым «жидо-большиками», которые собирались его отравить.
Делать было нечего – кое-как расчистив узенькую полоску нар, я улегся меж двумя первыми в моей жизни «политиками».
Взгрустнулось. Зашевелились кое-какие подозрения… «Чего у тебя, – спрашиваю у Аденауэра, – ухо синее?» «Чекисты, – говорит, – избили вчера». Смотрю, он принялся что-то переписывать в тетрадь из газеты – буквы печатные, но не разберешь, что он там пишет. Он, заметив мое любопытство, солидно прохрипел: «Занимаюсь политикой. И тебе советую, а то будешь вот, как Коля-дурак». Оказывается, Аденауэр переписывал «Правду» – всю подряд. Альтернатива – стать таким, как Коля-дурак, или как Аденауэр – меня ошеломила, и я поспешно заключив, что лагерь, очевидно, таким образом устроен, чтобы сделать эту альтернативу единственной, впервые всерьез подумал о самоубийстве. Но на следующий день меня перебросили в другую камеру, и я – к радости своей – нашел в ней не сплошь Аденауэров и жертв сионистов. *** Белкин, захлебываясь радостью, повествует о своей овчарке. «Ложись! – ложится. Ко мне! – ползет». Для таких, как он, собака – это возможность командовать, он любит в собаке беспрекословную, рабскую верность. Не это ли и все прячут за возведением собачьей службы в символ высочайшей верности? Совсем иное, когда ребенок не только ездит на жучке, но и пытается катать ее на себе. У Цветаевой нормальный ребенок скорее убьет гувернантку, чем собаку. Похоже, я был нормальным ребенком, хотя ни собаки, ни тем более гувернантки у меня и в помине не было. И тем более иное у того (Пирогов? Боткин?), кто говорил, что хотел бы, чтобы в смертный час на него глядели ласковые, преданные глаза собаки. *** Полная свобода в земной юдоли невозможна, допустимо говорить лишь о степенях ее – да и то сплошь и рядом иллюзорных. Однако предпочтительнее других то общество, где стремящийся к максимальной свободе не неизбежно расшибает лоб о неодолимую стену социально-политического рабства. Стена эта есть, очевидно, всюду, но она не должна быть излишне прочной, – однако достаточно прочной для тех, кому нужна свобода рук лишь для установления диктатуры. Большинство с удовольствием подчиняется. И пусть. Не тащить же их насильно в рай (да и не в рай вовсе) свободы. Вопрос еще и в гарантиях неиспользования обывателя в ущерб свободным. *** От «свободы как осознанной необходимости» до иронии Т. Манна – «Добровольное рабство – это и есть свобода» – один шаг. Хотя поспешный шаг в другую сторону – анархическое бунтарство, романтический нигилизм… *** Почему сегодня Герцен устыдился бы серьезности тона повествования о себе в «Былых и думах» («Я благословил свои страдания, я примирился с ними…» и т. п.)?
Герцен, как и большинство мемуаристов, так или иначе творящих легенду о собственной личности, слишком всерьез воспринимают себя. Это характерная черта той эпохи. Ведь и его воспринимали всерьез и известно, что в конце концов эта серьезность оправдала себя в некотором смысле. Где причина и где следствие? Точнее, где следствие само становится причиной? Тот век намного нас моложе, в том числе и на целую советскую власть. Революционерам было ради чего умирать, верующим в Бога было куда умирать. Я же – рядовое дитя второй половины XX века – полагаю, что нет такой идеи, ради которой стоило бы умирать, и уж тем более – ради которой стоило бы рубить чужие головы. Сколько их было, этих идей – единственно истинных! – и голов! Проходило время и оказывалось, что идеи-то не совсем то, что нужно – а отрубленных голов уже не приставить. *** У нас тоже есть свой первородный грех – грех национального и социального происхождения. *** Герцен отнюдь не иконный прототип. Жизнь его полна и взлетов и падений. Но всегда он – человек. У Ленина (иконного) нет человеческих слабостей, как нет и падений, и поражений, и ошибок, как нет и друзей. У Герцена Огарев, а у него кто? Коба – одна из его ипостасей, которой нужно было лишь время для полного проявления себя. *** Если судить о Ницше не только по его писаниям, он погиб бы в гитлеровском концлагере, хотя его афоризмы были наиболее расхожей идеологической монетой среди участников национальной формы пролетарско-мещанского движения. Не то же ли случилось бы и с Герценом, писавшим о России: «Все преступления, могущие случиться на этом клочке земли со стороны народа против палачей, оправданы вперед!» Тут речь с самого начала именно о преступлениях.
13.12. Послезавтра суд. Вчера утром вдруг вознамерился составить черновик выступления в суде, если я на таковое почему-либо решусь. Оба дня безостановочно строчил и только сейчас, в десятом уже часу кончил. Так и не определил окончательно тип своего поведения на суде. Написанное – уже самим фактом своего существования – тяготеет к произнесению.
14.12. Решил переписать сюда подготовленное мною выступление, заодно подчищу его в процессе переписки – надо убрать все
излишне острые политические углы – только минимум.
«Прежде, чем приступить к изложению обстоятельств, предшествовавших моей попытке нелегально покинуть пределы СССР, я хотел бы обратить внимание суда на специфику правонарушения, совершенного мною и моими друзьями. Нами двигали не вполне обычные страсти и без детального разбора всех хитросплетений мотивировок, приведших нас на аэродром утром 15-ого июня, не может быть и речи о понимании данного дела.
Прошу суд о терпении, ибо я намерен быть предельно обстоятелен.
Дабы не растекаться мыслью по древу, буду придерживаться текста обвинительного заключения. «Будучи антисоветски настроен, Кузнецов в 69-70 гг. вошел в преступный сговор с Бутманом…», чуть ниже: «Будучи враждебно настроен по отношению к советской власти…», еще ниже: «Будучи осужден за антисоветскую деятельность в 62 г., после отбытия наказания вновь стал заниматься антисоветской деятельностью…». Поскольку это шаманское заклинание – «будучи…» – неспроста так часто употребляется составителями «Обвинительного заключения», я хотел бы хоть отчасти вскрыть реальное содержание состояния, зашифрованного столь зловеще-многозначительно.
Родился я в 39 г., в 56 г. окончил десятилетку, работал на заводе токарем, потом служил в армии, потом учился на философском факультете МГУ, а в 61 г. КГБ, сочтя мою социальную активность выходящей за пределы декретированного русла, арестовал меня и оценил степень отклонения моего поведения от желаемого в 7 лет. Сначала я, по наивности и юношескому неразумению государственных польз, был, признаться, весьма огорошен такой суровой оценкой моей опасности, т. к. – продукт советского воспитания – не поднимался выше критики советской власти в ее же рамках. Жертва юношеских мечтаний, поиска себя, в какой-то степени жертва буршеских страстей и школярского понимания ряда мировоззренческих положений, я был еще и трагикомической жертвой целой системы мифов – иначе я не могу объяснить тогдашнее свое непонимание природы жестокости приговора. Осознание
Я считаю советскую власть законной наследницей этих двух по-разному идеальных русских правителей.