преступнику. Хотя в то время автор был еще довольно молодым человеком, однако и тогда он как-то не поверил этим бодрым клятвам. С одной стороны, и правильно сделал, что не поверил, так как некоторое время спустя вдруг выяснилось, что сей великий государственный муж не столь уж велик, а совсем наоборот, но, с другой стороны, эта манера не верить государственным мужам (независимо от того, чем они окажутся впоследствии) сказалась весьма пагубно на карьере автора в качестве рядового гражданина.[4]
Автора утешает лишь то, что, во всяком случае, в глазах своей очаровательно-бдительной сокурсницы он предстал эдаким любителем литературной классики. Автор краснеет, воображая, как была бы шокирована эта прелестница, найди она не Щедрина, а, скажем, такую вульгарную частушку, родившуюся после ухода Хрущева на пенсию:
Разумеется, автору известно, что тюрьма не внеисторична, подвержена различным модификациям и — теоретически — стремится к светлой перспективе превращения из карательного учреждения в сплошь перевоспитательное. Автор не мнит себя этаким совершенством, однако без обиняков заявляет, что лично он не хочет, чтобы его перевоспитывали и исправляли — ни сегодня, ни в перспективе, что вовсе не значит, что он в принципе отрицает необходимость перевоспитания явно антисоциальных лиц. Отнюдь. Ну и т. д.[5] Наше дело наметить некоторые тезисы, а там уж всякий сам найдет, что сказать по их поводу. Тем более, что в принципе автор не отрицает, что его отношение к тюремной проблематике, возможно, излишне тенденциозно. Оно и неудивительно, если вспомнить, что его перевоспитывают уже 10 лет и еще 12 собираются…
Очевидно, более подходящего момента не представится, чтобы оповестить читателя со всей свойственной автору прямотой, что он из числа тех довольно неприятных фруктов, которые решительно не ведают, что такое раскаяние или даже просто сожаление о содеянном. И не потому, что пьяняще уверен в несомненной оптимальности всего, что ему уже удалось натворить, а, скорее, напротив: он убежден, что как бы он ни поступал, все равно это далеко от того, к чему заносчиво тяготеют его сокровенные помыслы, а следовательно, плохо. Ну и т. д. Можно ли тут говорить об исправлении? С таким-то характером?
Автору довелось своими глазами видеть людей, которые, за какую нибудь сущую ерунду попав в заключение со сроком на один-два года, никак не могли оттуда выбраться лет по 20–30 — очевидно, в связи с трудностями того процесса, который зовется исправлением. К сожалению, практически невозможно установить теперь первоначальный облик того преступника (как правило, малолетнего), чтобы в меру достоверно судить о благотворности процесса исправления и перевоспитания, затянувшегося на несколько десятков лет. Вообще говоря, автор отнюдь не мнит себя специалистом по этому вопросу, однако он не считает нужным и утаивать от читателя следующее:
1. Лично он никогда не видел ни одного исправившегося и перевоспитавшегося. 2. Лично он никогда не слышал от заслуживающих доверия людей, что они видели хоть одного исправившегося и перевоспитавшегося. 3. Автор лично знал тех, кто, по мнению лагерного начальства, исправился и перевоспитался, и у него создалось стойкое впечатление, что все они поголовно лицемеры и сволочи. 4. Автору приходилось читать о чудесах исправления самых закоренелых преступников, но все это случалось где-то в другом месте, автор же в данном случае имеет в виду абсолюно конкретное учреждение — «спец».
Итак, автор считает, что тюрьма — явление в некотором роде непреходящее. И сколь бы расчудесным ни рисовалось ему всечеловеческое будущее, он уверен, что всегда найдется, за что посадить человека, это хитроумное и очень неожиданно устроенное существо. Как ты его ни воспитывай, как ты его ни исправляй, как ты его ни опекай на каждом шагу, он, «проваренный в чистках, как соль», все равно «отколет какую-то моль».
А посему автор убежден самым твердым образом, что тюрьма — дело серьезное и отмахиваться от нее не следует. Вместе с тем автор сознает свою теоретическую неполноценность и ни в коем случае не претендует на новое слово в тюрьмоведенье, он всего лишь хочет пролить толику света на то своеобразное учреждение, которое так радушно приютило его и о существовании которого, как ему кажется, мало кто знает.
Официальное наименование его звучит не очень уклюже: «Исправительно-трудовая колония особо строгого режима для особо опасных рецидивистов, совершивших особо опасные государственные преступления». Среди своих его просто зовут «спецом» — по традиции, так как в свое время все исправительные учреждения с особо суровым режимом назывались спецлагерями.
Раз уж мы коснулись разного рода названий, уместно будет сообщить, что, вопреки довольно частой смене официальных наименований узилища, большинство кадровых заключенных упорно кличут его лагерем, очевидно, в память о первом имени — концлагерь. Точно так же не прижилась и официально рекомендованная замена термина «заключенный» (или реже — «арестант») на «осужденного», и надзирателей никак язык не поворачивается величать «контролерами». Ох уж эта консервативность традиций, не любит она эвфемизмов, хоть ты ей кол на голове теши!
Наш герой не с луны свалился, хотя и — существо капризное, претенциозное, часто меняющее имена — может показаться неопытному человеку Иваном-родства-не-помнящим. Конечно, про себя-то он очень даже хорошо знает свою родословную, но послушать его, так он вроде бы сам по себе. Правда, некоторых почему-либо приятных ему родственников, он иногда снисходительно признает, от других же неистово открещивается, особенно от закордонных, злобно плюет в их сторону и гордо выпячивает грудь при этом. И действительно, взаимоотношения с родней у него непросты. Трудно сказать со всей определенностью, кто из них более неправ. Автор уверен, что все они по-своему хороши. И вообще, как известно, хорошо там сидеть, где нас нет. Однако автор воздерживается от развернутых сравнений досконально известного ему героя с его заграничными родичами — в первую очередь потому, что еще не имел счастья узнать их лично, описание же их, во всяком случае те, что ему доступны, не удовлетворяют его. Но, конечно, автор целиком и полностью согласен с таким, например, утверждением, вычитанным в «Исправительно-трудовом праве» («Юридическая литература», М., 71 г.): «По своей сущности тюремные системы современных капиталистических стран являются реакционными и антинародными». Автору приятно сознавать, как ужасно ему повезло в том, что он сидит в социалистической стране, где тюремная система прогрессивна и народна. Однако его радость иной раз смущают газетные сообщения о реакционности и антинародности тюремной системы Китая, который тоже ведь социалистическая страна. Так и сяк поразмыслив над этой закавыкой, автор в конце концов пришел к утешительному выводу, что диалектика — штука тонкая, не всякому по карману, и то, что, так сказать, неискушенному уму мнится черным, уму диалектическому сплошь белизна.
Как известно, рабовладельческое и феодальное право не утруждало себя такими гуманными понятиями, как исправление преступника, ему было решительно невдомек, что, если злодея лет 20–30 покормить тухлятиной и приучить к работе из-под палки, он может исправиться; оно больше специализировалось в области усекновения главы, охотно прибегало к огню, воде, веревке, гарроте и тому подобным орудиям правосудия или же, в знак особой милости, только отсекало тот или иной преступный член, а то и вовсе ограничивалось вырванными ноздрями, клеймом на физиономии да сотней-другой плетей.