Альберта так, чтобы поточнее передать натуру. Но увы!.. Альберт не без оттенка горделивости сообщил автору, что одно время он подрабатывал в Суриковском институте натурщиком и никому не давалось его лицо, так что в конце концов преподаватели художественного института стали рекомендовать его студентам лишь как натуру для торсовых рисунков, поясняя, что «это лицо им пока еще не под силу». Но оказалось, что «это лицо не под силу» и профессионалам (очевидно, все же средней руки): уже в заключении Альберта пытались изобразить два дипломированных художника (кого только не встретишь в лагере!), и каждый из них потом оправдывал очевидность своей неудачи тем, что, несмотря на резкость черт, есть в этом лице некая особая живинка, все как-то странно одушевляющая, и вот именно ее-то никак не ухватить.
На осторожный вопрос о том, была ли у Альберта девушка, прозвучал довольно резкий ответ: «Была да сплыла». Автор более не осмеливался затрагивать эту деликатную тему. Однако позднее он все же узнал, что Альберт сам отказался поддерживать какие-либо отношения не только с этой девушкой, но даже и с матерью.
— Пока не расплачусь с этой сволочью… — сказал он.
— Так мать-то тут при чем? Ей-то каково? Ей ведь вся эта грязь непонятна!
— Знаю, — отрубил Альберт, отвернувшись к окну (автору почудилась мучительная слеза в этом резком «знаю»). — Я, — помолчав, добавил он, все так же смотря в сторону, — написал ей и все объяснил… Она два раза приезжала на свидание, но я не пошел… И письма тоже не беру.
В 1970 году мать Альберта вышла на пенсию и получает от государства 50 рублей. Он ежемесячно отсылал ей почти все заработанные деньги (когда 10, когда 20, а то и 30 рублей), оставляя себе лишь десятку — на ларек и на книги.
По мнению автора, лучше бы он вместо этих денег посылал ей письма.
О политических взглядах Альберта автору практически ничего не известно. Лишь однажды, когда в камере вспыхнул на редкость горячий спор по поводу восклицания Дубельта после ареста петрашевцев, Альберт неожиданно вклинился в наш крик и сказал нечто заслуживающее воспроизведения на этих страницах в качестве единственного свидетельства его политической неблагонадежности.
Автор затрудняется восстановить горячечную путаницу камерного спора: один кричал одно, другой — другое, третий — третье, и в конце концов оказалось, что каждый имел в виду нечто четвертое… Вот какой это был спор.
Неожиданно Альберт, молча, но явно заинтересованно слушавший наши препирательства, приподнялся на нарах и спросил:
— Как он, этот Дубельт, сказал? Я не все уловил…
Автор повторил слова Дубельта: «Вот и у нас заговор! Слава Богу, что вовремя открыли. Надивиться нельзя, что есть такие безмозглые люди, которым нравятся заграничные беспорядки! Всего бы лучше и проще выслать их за границу. А то крепость и Сибирь никого не исправляют…»
Альберт желчно усмехнулся и опять было разлегся на нарах, но потом сел, свесив ноги вниз:
— Российскому бы «порядку», — серьезно и негромко заговорил он, — толику западного «беспорядка» — цены б ему не было. А так что же? В жизнь бы не поверил, чтобы за пару вшивых листовок могли влепить семёру. А вот влепили же мне: я думал, года два дадут, ну три… Ан нет! Да и вы вон все: за что сидите? С ума сойти! И вдруг, бывает, вычитаешь, как в той же Америке расхваливают советские порядки — с души воротит!.. Поехать бы туда и предложить… — он замолчал, задумался и насмешливо хмыкнул.
— Ну? — подтолкнул его один из нас. — И что бы ты там?
— Да, так, фантазия одна… Вот мелькнуло: ввести бы там 70 статью, аналогичную здешней.
— Ты что? — дружно обрушились мы на него. — На кой ляд тебе тогда эти США, если там будет семидесятая статья.
— Да нет, вы меня не поняли, — он насмешливо сморщился. — Там же тех, кто расхваливает СССР, видимо-невидимо. Ну, пока они лают свои порядки — это их дело, но когда они выставляют СССР в качестве демократического образца, — вот тогда бы к ним и применять семидесятую — точно так, как ее применяют здесь. Так сказать, для наглядной демонстрации советской демократии. А еще бы лучше: сажают тут за антисоветскую агитацию какого-нибудь Иванова или Рабиновича — и там тоже сразу: цап двоих за просоветскую агитацию; этим по семь лет — и тем тоже, да еще указать, что Иванов и Рабинович всего- навсего осмелились заикнуться вот о чем, а эти десятки лет гремели и с трибун, и в газетах… Да создать точно такие, как здесь, лагеря и держать в точно таких же условиях… В таких же! Только доступных для всех любопытствующих: приезжайте, желающие, гляньте на образцовую демократию! И заявление: сколько вы арестуете — столько и мы, вы судебную комедию — и мы тоже. А? — он коротко хохотнул.
Автор едва удержался от ядовитой реплики типа: «Вот истинно русский мальчик! Америки и в глаза не видел, а порядки ее перекраивает». Но вместо этого он провокационно-поощрительно произнес:
— Да ты, я вижу, законченный контрик!
— Не-е-т, — протянул Альберт и как-то безнадежно махнул рукой. — Все это меня мало волнует. Конечно, больно за Россию, но и там тоже не лучше, по-своему… Мне не до того, — он коротко взглянул на автора, — не до того!
Упомянув в свое время о косвенном признании Альберта в подверженности каким-то комплексам, автор об одном из них фактически кое что уже рассказал: о комплексе поиска истины.
(Во избежание возможных недоразумений автор считает необходимым пояснить, что под комплексом он в данном случае понимает некую группу представлений, связанных единым мощным аффектом, группу, которая необязательно вытесняется в подсознание, чтобы осуществлять оттуда партизанские вылазки с переодеванием, фальшивыми документами и т. п., но, если даже она частично и вытеснена, она через своих полномочных представителей откровенно давит на сознание, диктаторски подчиняя себе духовно-душевную жизнь человека, в ущерб иным представлениям и аффектам. Ну и т. д. Специалист враз заметит отличие авторского понимания «комплекса» от традиционного психоаналитического, и автор спешит оправдаться, что данная дефиниция не претендует на широкое употребление и является всего лишь наспех сооруженным подручным средством для решения локальной задачи: обрисовки внутреннего облика Альберта.)
Итак, об Альбертовом комплексе поиска истины, которому он был подвержен в юности и который позже был почти вытеснен другим комплексом.
Есть люди, которым все ясно. Они восхитительно уверены, что несут человечеству свет, — эдакие Прометеи. Другие, большинство, не шибко-то мучаются над всякими внемамонными вопросами, но есть натуры, которым истина нужна позарез.
— Ну и что же? — полюбопытствовал автор.
— А ничего.
— Не нашел?
— Нет.
— Но хоть теперь-то ты отдаешь себе отчет, что именно ты искал? Какую истину? О зарождении жизни на Земле? О некоей первопричине всего? О справедливом упорядочении людского хаоса?..
— И это тоже. Но не в первую очередь. Важнее понять: что человек? зачем он? что ему делать ради правильной жизни? и что такое эта правильная жизнь?.. Не побояться задать себе кардинальнейший вопрос: если нет запредельного смысла, то все же зачем жив человек — это вместилище вонючих кишок и духовных порывов? Конечно, спрашивали уже это, но спрашивали в том веке, когда даже атеисты были в глубине души верующими… А теперь? Неужели-таки чистый биологизм? А ведь к тому идет, увидишь через два-три десятка лет, когда окончательно отомрут ныне еще полуживые рудименты прежних моральных основ… Или зарождение новых религий? Или, может, ренессанс былых — после шабаша всяких сатанинских секточек? Вот в таком ключе.
— Да… — удрученно протянул автор. — Ну и? В конце-то концов, к чему ты пришел? Насчет человека-то?
— Насчет человека? Да считай, что ни к чему. Для себя-то я решил, что надо быть сильным и справедливым, независимо от возможного ответа на все эти «что», «зачем» и «почему»… Если такой ответ вообще мыслим… Только я и силу, и справедливость тоже по-своему понимаю: сильным не для того, чтобы властвовать над другими, а чтобы, упав в грязь, суметь подняться. А справедливым — это не «всем поровну» и даже не «каждому свое», а, скорее: «за добро добром и за зло злом». И еще я усвоил одну