маленькую истину, что не надо спрашивать с человека слишком многого: святых нет, есть лишь святоши. Я согласен, что в человеческой душе заложена потенция добра, но у среднего человека она может реализоваться лишь в особо благоприятных условиях, когда доброта тут же оплачивается — хотя бы ответной благодарностью. А так, чтобы доброта несмотря ни на что — этого нет, этого не спрашивай. Да и до того ли? Не кусали бы друг друга — и то хорошо! Ну, а вообще-то, — продолжал он, — всеобъемлющей, для всех одинаковой истины нет, не может быть, и она, такая, даже и не нужна. А если объявится такая — я ей все равно не слуга: от нее заранее кровью пахнет. А есть живые люди и их отношения, и нет ничего важнее того дела, которым ты сейчас занят, той боли, которая сейчас болит, того человека, в глаза которому сейчас смотришь… Нельзя откладывать этого дела, не лечить эту боль, отворачиваться от этого человека ради каких-то других дел, болей, людей. Они только кажутся важнее этих или мы прячемся за ними, чтобы увильнуть от этих…
Мысль не из самых новых, но автору было не до того — он не мог не воспользоваться благоприятным моментом и с жаром воскликнул:
— Это верно! Ну так и плюнь на эти свои поиски того гада, живи, как говоришь: сегодняшним делом, болью, человеком! А то ведь…
Глаза Альберта холодно сузились:
— А та боль и есть моя сегодняшняя… всегдашняя. Больнее ее и сегодня ничего для меня нет. Вот вылечусь, тогда посмотрим…
— Ну, брат, это софистика! Так-то и всякий вывернется, назвав отвлеченнейшую идею своим сегодняшним делом и болью… Так-то и через трупы ближних перешагивают, не говоря уж о дальних…
— Да, так… Я тебя понимаю. Пойми и ты меня. Поставь себя на мое место… Что глаза-то отводишь? Не можешь?! То-то! — он горько усмехнулся. — Конечно… Только не толкуй мне об идее фикс, мании, паранойе и т. п. Я сам тебе все это могу сказать… Пусть я маньяк, но иногда только в качестве маньяка и можно остаться человеком. Ты ведь знаешь, как выглядят «петухи»! Или ты жалеешь, что я тогда не смирился? Чем бы я был теперь? Пустил бы ты меня к себе в камеру? Автор не нашел, что ответить, к тому же ему помешал примостившийся рядом каратель. Вообще все эти разговоры, трудные сами по себе, велись очень трудно еще и потому, что в камере на такие темы не разговоришься, ибо они не терпят посторонних, а в цеху стоит отойти с человеком в уголок, как рядом начинает вертеться, шевеля ушами, всякая сволота.
Теперь самое время поведать о другом, ведущем комплексе Альберта, которому автор затрудняется дать благозвучно-лаконичное название. Может, «овидиев»… Имея в виду слова Овидия: «Справедливо, чтобы убийцы погибли от убийства»… Хотя нет, ведь тут речь идет о справедливости по отношению к убийце, а не к тому, кто его намерен убить, сам превращаясь в убийцу… Как же тогда? Наверное, придется обойтись без названия — тем более, что это чистой воды дилетантство.
Вообразите себе человека, которому нагадили в душу, и он помешался на том, что, пока не разыщет мерзавца и не убьет его, он не может считаться человеком. Вот приблизительно то, что автор тужится определить одним-двумя словами и не находит их.
Альбертом владела маниакальная потребность посредством некоего внешнего деяния очистить душу от дерьма. Так богобоязненный грешник однажды, бросив детей и дом, пускается в тысячемильное босоногое паломничество, дабы, коснувшись святыни, очиститься от скверны; так верящий в магию ищет в древних манускриптах жесты и абракадабру, совершив и выкрикнув которые, он подчинит себе духов… С той существенной разницей, что Альберт в глубине души знал, что внешним он свое внутреннее не вылечит. И все же потребность совершить некое магическое действо владела им всецело.
Альберт болезненно, слишком болезненно, реагировал на всякую несправедливость или на то, что казалось ему таковой. В этом одно из объяснений его трагедии. И первые свои три года он заработал именно из-за излишне горячей реакции на несправедливость.
Как-то засиделся он у приятеля допоздна и, спохватившись, что мать будет беспокоиться, вприпрыжку припустился домой. На его несчастье, неподалеку только что кого-то зарезали, и двум оперативникам в штатском Альберт показался подозрительным. Они бросились выкручивать ему руки, он, приняв их за грабителей, начал вырываться. Тут подоспел милицейский мотоцикл, Альберта безжалостно избили и, бросив в коляску, увезли в отделение милиции. Наутро выяснилось, что Альберт был задержан по ошибке, и перед ним распахнули двери камеры. А он, вместо того чтоб обрадоваться, отказался покинуть милицию, требуя наказать тех, кто избил его. Его стали выталкивать из камеры, он начал упираться и доупирался до трех лет по статье за хулиганство.
— В лагере я сперва то и дело вскидывался, — сообщил автору Альберт, — а потом смотрю: нет, так пропадешь ни за понюшку табаку. Тут же волк на волке и концов не отыскать: вступишься за слабого, а он, глядь, завтра сам слабейшего жует… Ну и махнул я на все рукой, понемногу обзавелся книжицами кое- какими и старался не смотреть по сторонам, чтобы сердце не бередить.
В одном из случайных обменов репликами Альберт сказал следующее:
— Если ты не сделал все, чтобы ответить ударом на удар, — ты не человек. Отбрось в сторону все, ничто не может быть важнее — ударь любою ценой! И будь что будет!
Летом 64-го года Альберт находился в одном из больших лагерей Калининской области. Вел он себя тихо-скромно, тоскливо высчитывал дни, оставшиеся ему до конца срока. Видимо, обманутый его тихостью и скромностью, к нему несколько раз подкатывался один заядлый «петушатник» — все обнять норовил… И однажды Альберт прямым в челюсть послал его на землю. Через некоторое время (оставался 341 день до свободы) в рабочей зоне Альберта, ударив по затылку, чем-то тяжело мягким, оглушили, связали и изнасиловали двое.
В тот же вечер Альберт, вооружившись молотком, разыскал одного из насильников и проломил ему голову. Второй, узнав об этом, убежал на вахту, его, как водится, спрятали в изоляторе, а потом перевели в другой лагерь.
Следователю Альберт лишь в двух словах сообщил о факте насилия, а потом замкнулся и не отвечал ни на какие вопросы. Особенно плохую службу сослужил ему отказ от судебно-медицинской экспертизы.
На суде он тоже был чрезвычайно немногословен. Его объяснение мотивов убийства было сочтено бездоказательным. Привезли насильника. Он, конечно, все отрицал. «Но почему, — спросил председатель суда, — именно за вами и вашим дружком К. гонялся с молотком подсудимый?» Свидетель пояснил, что накануне С. из хулиганских побуждений публично избил его, свидетеля, тогда он со своим другом К. пригрозил С. местью, и, очевидно, желая опередить эту месть… Вскочив со скамьи, Альберт выкрикнул: «Найду и задавлю! И через сто лет! Где бы ты ни прятался!..»
За убийство из хулиганских побуждений Альберту дали пятнадцать лет.
— Ну и что же? — спросил автор.
— А вот и то же — ищу.
— Девять лет?!
— Почти девять. Теперь ведь не то что когда-то: блатные назначали какую-нибудь зону для всесоюзного воровского сходняка и ухитрялись съезжаться туда из всех лагерей — от Карелии и до Магадана… Мне за эти девять лет удалось побывать в семи зонах и двух тюрьмах. Прослышу, что он где-то там поблизости, и начинаю мозговать, как туда попасть. Сам знаешь — через карцеры в основном. И все неудачно. Но зато теперь…
— Что теперь?
— Добрался. Он здесь.
— Как здесь? Кто?
— Самец.
— Самец? Так это Самец? Но он ведь в тюрьме сейчас.
— Ничего, теперь-то он от меня не уйдет. Это ведь не уголовная зона, из которой можно удрать в другую, благо их не счесть. Отсюда только одна дорожка — во Владимир. Там я его и поймаю.
Сказано это было до жути спокойно, как нечто, абсолютно не подлежащее никакому обсуждению. И все же автор не удержался: