Выпью в память прошедших лет пива, выпью в память девяностых, когда все только начиналось.

Тропарево, я люблю твои лесопарки, люблю огромные красные дома – бастилиями вдоль проспекта Вернадского, зеленые шестнадцатиэтажки – тройняшками вдоль дороги к метро, люблю твои магазины, лабазы и ларьки, твой водочный драйв, твою пожухлую траву, твой желтый снег.

Соня Шпильман, мать моего нерожденного ребенка, я надеюсь, на своей исторической родине ты вспоминаешь, как мы пили портвейн и пиво на высоком канализационном люке. Теперь на этом месте построили музыкальную школу, но им ни за что не услышать той музыки, что звучала для нас.

Знаешь, Соня, тут все изменилось, я тоже изменился. Я люблю этот город, я не уеду отсюда, но теперь я знаю: не важно, где жить. Стоит выпить – и Бог заговорит с тобой из любого куста.

Наверное, мне теперь все равно, что ты уехала. Пусть твое пиво всегда будет холодным, а водка – вкусной.

Еще глоток, потом еще один. Давно я не пропивал так много.

Короткий запой плох тем, что слишком быстро возвращается.

Я бы сказал, этим же он и хорош.

Кто говорит, что я проебал свою жизнь? Что значит – проебал? Значит, все кончилось, ничего не осталось? Значит, ничего уже больше не будет?

Что значит – ничего не осталось? А пьяный разговор с Богом, разноцветные тени на экране, подводные чудища, ждущие меня на самом дне запоя, – это что?

Раньше я говорил: я не проебал свою жизнь – я ее поменял на другую. И никто не имеет права судить, хорош ли был этот обмен.

А теперь я знаю: я не поменял, я расплатился.

Что значит пить по-настоящему, так, чтобы в двадцать пять выглядеть на тридцать, в тридцать – на сорок, а до сорока не дожить вовсе? Это значит – каждый раз спускаться под воду, туда, где склизкие руки цепляются за твою плоть, туда, где мертвецы и утопленники, где гнилые сучья, трухлявые пни, лесные коряги, остатки лесосплава, все те, кто ушли на дно, под лед, во мрак. И все они ждут тебя, набухая в темной воде.

Я думал, я выбрал джин-тоник и пиво, коктейли и водку, чтоб не выбирать вернисажи, биеннале, славу и деньги. Я думал, если спуститься на дно, там зазвучит подводная музыка, неизвестная жителям земли, неведомая тем, кто плавает у самой поверхности.

Я думал, только потеряв все, становишься свободным.

Москва, я хотел быть твоим последним бомжом, алкашом, что греет замерзшие руки у твоего вечного огня. Я хотел спуститься в твой ад Плутоном, а не Орфеем, но каждый раз неведомая сила выдергивала меня. Так ныряльщик в старом фильме, почти увидевший русалок, заставляет себя подняться.

Что забыл я здесь, в надводном мире?

Я думал, это мой выбор, а оказалось, – все было решено задолго до моего рождения. Неслышные голоса призывали, невидимые руки тянулись, хватали, тащили – не дай бог вам услышать и увидеть, что мне довелось.

Рыбьи плавники? Усы налима? Скользкая чешуя? Нет, нет – ватные телогрейки, изможденные лица, бритые головы, худые руки. Не поймешь, замерзли насмерть, умерли от голода – или ушли под воду еще живыми. Они тянутся ко мне, хватают, не отпускают, тащат на дно…

Люди, которых посадил мой дед.

99. 1937 год. Опустевший дом, или Спуск под воду

У же совсем светло. Нева завалена кучами грязного желтого снега.

На набережной стоят женщины. Поверх пальто они закутаны в платки, почти все в валенках и калошах. Они притоптывают и дуют на руки. У всех этих женщин такой вид, будто на полустанке много часов подряд они ожидают поезда. В толпе – дамы в нарядных пальто и совсем простые женщины. Лица у всех зеленоватые – может быть, в утренней мгле они кажутся такими?

Эти люди проводят здесь всю ночь, пишутся в одиннадцать-двенадцать, отмечаются каждые два часа, ведут списки, прячутся по парадным. Потом стоят в очереди к окошечку, иногда до трех, четырех, пяти часов, чтобы ближе к полуночи снова вернуться, прийти как на работу.

Борисов видит этих людей, когда работает ночью. Утром, когда на Литейном мосту беззвучно гаснут фонари, Борисов идет к себе домой из Большого Дома – и проходит мимо этой очереди, мимо красной ослепшей стены, проходит, словно не замечая.

Борисов знает: через месяц любую он может увидеть у себя в кабинете. Он старается не смотреть в лица, опускает глаза. Но все равно он узнает этих женщин, когда встречает их на улицах и площадях Ленинграда, узнает по особенной манере держаться, по глазам, по осанке. Так врач видит человека в гостях или театре – и сразу ставит диагноз, сразу узнает «своего» больного.

– Папа, папа! – кричит Поля. На ней светлое платьице, в золотых волосах – белый бант.

Борисов подхватывает дочку на руки, подбрасывает к потолку, ловит:

– Ах ты мое золотце!

Из комнаты выходит Ольга, заспанная, в простом домашнем платье, светлые волосы спадают на плечи.

– Здравствуй, – почти без выражения говорит она.

Борисов ставит девочку на пол, подходит к жене, обнимает, целует в щеку. Ольга едва заметно отодвигается:

– Я сто раз тебе говорила…

– Да, да, я сейчас, извини, – и Борисов расстегивает пуговицы на френче.

– Хотя бы в мой день рождения ты мог прийти нормально? – говорит Ольга.

– Мог бы – пришел, – раздраженно отвечает Борисов и проходит в ванную. – Разбуди меня через полтора часа, хорошо? Я помогу тебе поставить стол.

Через несколько часов Ольга в серо-жемчужном шелковом платье принимает поздравления. Светлые волосы уложены в две волны, стучит по паркету высокий прямой каблук. Улыбающийся Борисов (круги под глазами, пошитый у портного костюм, легкий запах одеколона) здоровается с гостями. На столе – грузинское вино, ледяное шампанское, охлажденная водка. Дата не круглая, но Борисовы любят гостей.

Гости собираются медленно, ждали человек пятнадцать-двадцать, а пришли только Света и Марина с мужьями, несколько сослуживцев по Пушкинскому дому и, конечно, Лида. Садятся за стол, Борисов произносит первый тост за товарища Сталина, следом почти без паузы – за именинницу, звон тарелок, бряканье рюмок, застолье распадается на несколько отдельных разговоров. Борисов выходит покурить с Сашей, Светиным мужем.

Обсуждают премьеру оперы «Броненосец “Потемкин”» в Кировском, «Депутата Балтики» и «Возвращение Максима», потом Борисов спрашивает Сашу, что слышно у того в институте. Борисов сам не знает, зачем спросил: Саша не то физик, не то математик, и Борисов смутно понимает, чем Саша занимается.

– В институте? – переспрашивает Саша. – Да, в институте… да, я как раз хотел спросить, может, Гриша, вы подскажете? У меня коллега есть по отделу, Аликом зовут, очень талантливый математик, в самом деле – очень талантливый. Так вот, тут случилась какая-то ошибка, его арестовали на прошлой неделе. Я, конечно, понимаю, разберутся и выпустят, потому что Алик прекрасный парень, комсомолец, да и вообще не интересуется политикой, но я вот хотел спросить – нельзя как-нибудь ускорить? Чтобы его выпустили поскорее?

Борисов вынимает сигарету, стучит по крышке портсигара, закуривает. Он хорошо знает правильный ответ: не волнуйтесь, если он не виноват, его скоро отпустят, – но Саша был муж Олиной подруги… и Борисов говорит, медленно подбирая слова:

– Понимаете, Саша, сейчас очень нелегкое время в стране. Вы же читаете газеты. А я вам скажу, что в газеты попадает не все. На самом деле происки врагов народа гораздо страшнее. Им удалось проникнуть даже в органы, представляете? Поэтому сегодня ни за кого нельзя ручаться, ни за кого нельзя просить. Вот

Вы читаете Хоровод воды
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату