представьте, троцкистские шпионы обманом вовлекли вашего друга в свою сеть – а кто-то придет за него хлопотать. Это уже будет подозрительно. Ведь советские люди знают: если человек невиновен, его скоро выпустят. Так чего же вы пошли или, того хуже, послали кого-то другого? Значит, вы не так уж уверены в невиновности вашего товарища, значит, нет дыма без огня и надо к вашему товарищу внимательней присмотреться, а заодно и к вам. Конечно, если ваш Алик не виноват, его выпустят, но… Вы понимаете?
Кажется, думает Борисов, сказал все, как надо. Если не идиот – поймет, а если провокатор – не подкопается. Но на всякий случай добавляет:
– Не надо мешать органам делать свое дело.
Саша курит, не глядя на Борисова.
– Жаль, – говорит он после паузы, – я думал, вы поможете. Ну ничего, мы с ребятами хотим писать в Академию наук, может быть, у них есть свои рычаги.
Их нельзя спасти, думает Борисов, им никто не поможет. Они верят в Советскую власть и все погибнут. Хочется только, чтобы не мне поручили вести его дело.
Борисов знал: иногда арестованные попадали к следователям, которых знали по старой жизни. В НКВД любили рассказывать, как арестант, увидев на допросе знакомого, бросился к нему: Коля, как я рад, что это ты! – а Коля вместо ответа плюнул старому приятелю в лицо или ударил в живот:
С другой стороны, самому вести Сашино дело будет даже безопасней: вдруг кто выйдет через этого идиота на него, Борисова, выйдет – и решит усилить состав заговорщиков коллегой из НКВД?
Как бы ему сказать, чтобы меня на допросе не упоминал, думает Борисов, жалея, что вообще завел этот разговор, что Оля позвала гостей, что дома есть еще какие-то люди, кроме жены и дочки.
Поздно вечером Ольга у зеркала заплетает волосы на ночь. Борисов в одних трусах стоит у темного окна.
– По-моему, все хорошо прошло, – говорит он.
Ольга молчит, а потом холодно отвечает:
– По-моему – отвратительно.
– А что не так? – спрашивает Борисов, внутренне сжимаясь.
Все, говорит Ольга, и тут ее прорывает, и она начинает, захлебываясь, говорить, загибая длинные красивые пальцы, роняя шпильки, опрокидывая с трюмо свои женские баночки: и почти никто не пришел, и Света с Сашей ушли совсем расстроенные, и разговор не клеился, и вообще это все из-за тебя, мои подруги тебя просто боятся, вообще у нас все боятся, особенно после ареста Оксмана, и к тому же у всех моих подруг мужья, и работают они не в НКВД, так что их самих могут забрать в любой момент, а ты ходишь такой довольный, в хорошем костюме, они мне так и говорят, что я счастливая, у меня мужа не могут арестовать, не то что у них.
Борисов стоит бледный, ему неудобно разговаривать почти голым, он стоит как дурак и прикидывает: надеть брюки от парадного костюма или пойти в дальний шкаф за домашними. Ему не хочется отвечать Оле, ответить ему, в сущности, нечего, а Оля говорит, что когда у всех кругом беда, ей стыдно, да, стыдно, что ее семье ничего не грозит, и тут Борисов не выдерживает и чужим шипящим шепотом отвечает:
– Что значит – ничего не грозит? Ты хоть понимаешь, что ты сейчас сказала? Где все твои школьные подруги? В ссылке! В лагере! Вообще… неизвестно где! От
– Не кричи на меня, – кричит Ольга в ответ, – я все помню, я имела в виду не себя, а тебя!
Тут бы ему промолчать, но Борисов тихо шипит в ответ:
– Идиотка! Ты что, считаешь, в НКВД никого не забирают? Знаешь, сколько народу загремело вместе с Ягодой? Да меня могут взять хоть сегодня ночью, как мужа твоей Светы!
Борисов ждет, что Оля ответит что-нибудь резкое, а она вдруг опускается на стул и говорит упавшим голосом:
– Значит, все зря? И мы тоже – не можем быть ни в чем уверены? Я-то думала, хотя бы у нас все нормально, – и от этого голоса у Борисова пропадает весь запал, он стоит молча, а в груди клокочут, сталкиваются слова:
– Давай разведемся. Я не могу так больше.
Потом они лежат, переводя дыхание, обнявшись, Борисов проводит ладонью по Олиной щеке, хочет спросить: Ты что, плакала? – но вместо этого целует в опухшие губы, уговаривает себя, что все обошлось, они помирились, Оля не уйдет, просто все нервные, вот и говорят глупости, не могут же они расстаться, они же семья – Оля, Полечка и он, Гриша. Борисов гладит чуть влажное бедро жены, шепчет: Мне было очень хорошо с тобой, спасибо, – а она отвечает: Да нет, это тебе спасибо, – и они знают: это такой ритуал, и каждый раз поди догадайся – в самом ли деле было хорошо?
– Помнишь, – говорит Борисов, – какое у тебя платье было с кружевами? И зонтик? Тем летом, когда мы встретились?
– Да, – грустно отвечает Оля, – мамино перешитое, старое, дореволюционное еще. Красивое. Никакая портниха такое уже не сошьет.
– Можно попробовать, – отвечает Борисов и целует Олино плечо.
– Не надо пробовать, – говорит Оля. – Понимаешь, вот мы сейчас были вместе, а я подумала: о чем мечтают маленькие девочки? Чтобы быть принцессой – то есть красивые платья, дворец, балы, а потом принц, будущий муж, дети, скажем, девочка и мальчик, а дальше и не загадывают. И я, когда была маленькой девочкой, об этом и мечтала, и все оно как-то сбылось, но, знаешь, сбылось так, будто вместо старого платья с кружевами мне за безумные деньги сшила что-то портниха, к которой ходят жены твоих энкавэдэшников. Пойми, я тебя люблю и Полечку люблю, – и Оля погладила Борисова, – но наша семья – в ней что-то не так. Слишком много лжи. Как с платьем – вроде то, о чем мечтала, но за безумную цену и никудышного качества. Я иногда думаю – лучше бы я была как Света или Марина или давно уже отправилась со всеми
– Не говори так, – отвечает Борисов, – мы что-нибудь придумаем. Может, уедем отсюда, ты же знаешь, я не люблю Ленинград.
– Куда мы уедем? – говорит Оля, – я же филолог. Кем я буду работать? Учительницей литературы в сельской школе?
Минуту назад ты была готова ехать в Сибирь, думает Борисов и перебирает светлые Олины волосы. Потом они снова немножко целуются, и снова немножко говорят, и уже перед рассветом Оля плачет, а Борисов утешает – и в это время гаснут фонари на Литейном мосту, укутанные женщины в парадных и черных ходах проверяют списки, пока сослуживцы Борисова избивают их отцов, сыновей и мужей, пока черные маруси возвращаются с ночным уловом, а в своих квартирах военные, партийцы, ученые и писатели наконец-то засыпают, успокоенные, – сегодня обошлось, за ними не пришли.
Оля и Борисов, обнявшись, спят, и ему снится гранитная набережная, тяжелая черная вода – вода и молчание. Он видит молчание: оно клубится, как пар. Клубы? молчания – и какие-то люди палками подталкивают к воде Олю с маленькой Полей на руках. Тоже молча. Все ближе и ближе к краю, и вот Олина нога срывается, Оля взмахивает руками, вскрик – и темная вода смыкается над головой их дочери.
Наверное, все-таки надо уехать из Ленинграда, здесь становится слишком опасно, думает Борисов. Когда Ежов отправится следом за Ягодой, надо, чтобы нас здесь не было. Куда-нибудь в республики, на стройку, не по линии органов, а по партийной путевке. Будем жить тихо и счастливо – так думает Борисов, но сам не слишком верит. Оля в самом деле хочет развестись. Да, он может ее уговорить, может потянуть время, увезти на Украину, куда-нибудь еще – но весь этот год, когда они занимались