улыбается – улыбается залу, муравью Саше с лопатой, бабушке в заднем ряду, портрету Сталина над сценой, Анне Ивановне, невольно улыбающейся в ответ.
Любочка – любимица школы, ее все знают.
Весенняя Москва. На одной ножке Любочка скачет по разрисованному квадратиками асфальту. Краем глаза замечает толстую женщину, одетую по-деревенски. Некоторое время та смотрит на девочку, потом, вздохнув, тяжело уходит.
Солнце светит, сирень цветет. Любочка пинает биту и перепрыгивает на соседнюю клетку.
Темный коридор коммуналки. Пьяное сопение, сизое лицо дяди Валеры, запах перегара и мужского пота. Любочка вжимается в стену, пытается проскочить, но грязная рука, поросшая черным волосом, как на картинке в журнале «Крокодил», все-таки дотягивается, все-таки успевает ущипнуть. Любочка кричит, стук-стук-стук, не то каблучки, не то сердце, захлопнуть дверь комнаты, только бы не разрыдаться.
Бросает в угол портфель, стаскивает форменный фартук, потом платье, стоит перед зеркальным шкафом, ленточка в косе, замерзший лягушонок, маленькие грудки, ниже соска правой – расцветающий синяк. Любочка поднимает грудь, подходит к зеркалу поближе, смотрит на краснеющее на глазах пятнышко, сдерживает слезы – и вдруг замирает: в зеркале отражается фотография мужчины в военной форме на стене напротив.
Ей было девять, когда она последний раз видела папу, – после трех лет, когда «папа» – это были треугольные письма, «поцелуй от меня нашу малышку». Если бы он был сейчас здесь, дядя Валера не смел бы ее щипать, не лез бы руками, не дышал бы перегаром… Но папа пришел всего на один день, а потом не вернулся, и Любочка только помнит, как, увидев ее после трехлетней разлуки, он улыбнулся и сказал: Какая ты стала красавица!
Она смотрит в зеркало. Красавица? Да, все так говорят. Она отнимает руки от груди и кружится перед зеркалом, как на детском празднике полтора года назад.
– Ты кем собираешься стать – физиком или балериной?
Любочка слишком хорошо знает этот сварливый возмущенный голос. Это не вопрос, о чем тут спрашивать, ответ никого не интересует. Это только разгон – а потом бабушка запричитает, мол, это все потому, что девочка росла без матери, ведь разве это мать? Тьфу! – а в конце концов начнет вспоминать Юрочку, ох, не для того погиб на фронте, чтобы его дочка все ночи напролет танцевала, – и тут расплачется, и Любочка должна будет бежать в ванную, нести воду, обещать исправиться.
Все это Любочка знает наизусть, будто кадры из фильма, на который ходишь каждый день всю неделю, потому что папа Витьки работает в клубе и их пропускают бесплатно. Знает наизусть, но это кино Любочке надоело, и неожиданно для себя она отвечает:
– Я хочу стать женой академика и тебя никогда больше не видеть! – хлопает дверью и вот уже стучит каблучками по коридору коммуналки.
Она была не похожа на романтическую героиню пятидесятых: не спортсменка, не отличница, не девушка с веслом. Слишком худые ноги, слишком большая грудь. Она это знала, и в те моменты, когда женщины обычно спрашивают
Когда Любочки не было рядом, парни могли спорить: может быть, все-таки Зиночка Синицына с третьего курса (блондинка спортивного типа) или романтическая отличница Наташа Шапитько с первого, дочка не то поэта, не то академика? Хотя Любочка тоже ничего, только слишком худая.
В стране, едва оправившейся от многолетнего голода, анорексички войдут в моду не скоро.
Парни спорили – но лишь до тех пор, пока на афишные тумбы Москвы не впрыгнул Жерар Филип, Фанфан-Тюльпан, француз, красавец, герой сладких девичьих грез. Он стоял на крыше, заглядывал в вырез Аделине, усмехался:
Только однокурсникам Любочки повезло. Потому что, непохожая на скульптурных красавиц ЦПКиО или ВСХВ, поразительным образом Любочка казалась двойником Аделины, Джины Лоллобриджиды.
Конечно, это не было абсолютное сходство – но его хватило, чтобы парни забыли о Зиночке Синицыной и Наташе Шапитько, а сама Любочка – о летней сессии.
Любочка проплакала всю ночь. Как глупо получилось! Она была уверена – любой парень был бы рад: залетевшая подружка не поволокла в загс, а культурно избавилась от ребенка – не зря же аборты разрешили еще в прошлом году!
Любочка объясняла Коле, что им еще рано иметь детей, что она хочет снова поступить в институт, плакала и целовалась, но ничего не помогало, Коля повторял раз за разом: Ты не хочешь от меня детей, я для тебя недостаточно красив! – и тут Любочка взорвалась и сказала, что она вообще не хочет детей, что от детей у женщин портится фигура, что если Коле нужен ребенок – пусть Коля ребенка и рожает, а она, Любочка, отлично проживет без детей, потому что это Коля – будущий великий ученый, а у нее, Любочки, ничего нет, кроме ее красоты, и она не понимает, зачем ей этот вопящий сверток? Разве Коля не знает – от всего этого отвисает грудь – тебе же нравится моя грудь? – на животе появляются морщины – тебе же нравится мой живот? – а о том, что происходит от родов у женщин внутри, вообще лучше не говорить, потому что если ты скажешь, что тебе не нравится у меня
И опять Фанфан произносит:
– Дерёвня косопузая, – громко говорит Любочка, – нарожала детей – так езжай в свой аул!
Женщина ничего не отвечает, только опускает глаза и говорит дочке: Пойдем, Танечка.
Любочке стыдно, она даже хочет извиниться, ведь в самом деле – бедная тетка, некрасивая, да еще и с ребенком.
Москва не верит слезам, не верит дождю и снегу, жаре и стуже. Она верит только своим зеленым дворам, гудящим троллейбусным проводам, семи высоткам на семи холмах, ночным кремлевским звездам; верит только тому, что остается надолго. Она верит в судьбу, потому что веришь ли, нет ли – судьба все равно сбывается, это как бабушкин вопрос, на который не надо отвечать, даже если твой ответ случайно попадает в точку.
В 1959 году Любочка вышла замуж за академика. Он был старше на тридцать лет, так что, можно считать, они
Как водится, муж любил ее без памяти, хотя до самой смерти огорчался, что врачи запретили его красавице-жене иметь детей: наученная горьким опытом Любочка соврала, мол,
Никто не мог поверить, что она действительно любила своего мужа.
Большое зеркало в позолоченной раме. Любочка руками приподнимает свисающие груди, разглаживает складки, прорезающие живот, задумчиво смотрит на располневшие бедра. Она все еще красива – зрелой красотой увядания, и вот привычно кружится перед зеркалом, будто не было всех этих лет.