протрубит Труба, в которую ты не веришь. – И дед кивнул на церковь.
– Дедушка, – сказал Никита, – но ведь все равно в конце концов все умрут.
– «В конце концов», – передразнил старик. – Но одни успели оставить детей – а другие нет. Вот что значит – выжили! Род твой продолжился – или на тебе и прервался. Вот что важно.
Был летний день. Люди спешили по делам, кто-то заходил в церковь, кто-то покупал в киоске газеты и журналы. Светило солнце, зеленела трава, проезжали машины – и Никита понял: дед сегодня подвел итог своей жизни. Он снаряжен и готов в путь. Никите стало жаль деда, который прожил трудную запутанную жизнь и скоро умрет, и себя, который так и не смог до конца понять этого старика с дурным характером и тягой к парадоксам. Никита хотел обнять его – но тут дед положил ему на колено тяжелую руку:
– Поговорили и хватит. Вези меня домой.
А дома налил крепкого чая и два часа рассказывал про свою довоенную жизнь, когда они с Настей скитались по всей стране и не могли даже подумать о детях.
Вскоре после смерти деда Никита крестился – в той самой церкви. Первые годы старался соблюдать пост, ходить на службу и к исповеди, но постепенно все сошло на нет, тем более Маша была некрещеная, Рождество предпочитала отмечать 24 декабря, а про Пасху вообще забывала.
Он и сегодня сюда зашел, потому что была встреча рядом, буквально в соседнем доме. Вспомнил деда, подошел к скамейке, где они когда-то сидели, потом пошел в церковную лавку.
Никита поставил свечку, дважды прочитал про себя «Отче наш», попробовал вспомнить еще какую- нибудь молитву, не смог и тогда начал молиться теми словами, которые приходили ему в голову.
– Господи, – молился Никита. – Ты видишь: я плохой христианин, я плохой муж. Наверное, я грешник, Господи. Наверное, я должен попросить Тебя, чтобы Ты укрепил меня в вере моей. Но я просто прошу укрепить меня, прошу дать мне сил. Потому что мне очень тяжело, Господи, Ты ведь понимаешь, как мне тяжело. У меня работа, у меня семья, у меня Даша. Я запутался, Господи, Ты же видишь. Вспомни, Ты сам просил Твоего Отца, чтобы Тебя миновала та чаша. Вот и я прошу, чтобы меня миновало… ну, не чаша, какая уж чаша, просто то, что меня ждет, пусть оно меня ждет как-нибудь иначе, хорошо? Я путано говорю, но Ты ведь поймешь, правда? Я просто хочу, чтобы все были счастливы, чтобы у нас с Машей получился ребенок, чтобы Маша перестала так сидеть в кресле, чтобы вернулось, как все начиналось десять лет назад. Ведь все было хорошо, зачем же это отнимать? Верни мне это, правда, верни и оставь. И родителей моих оставь, оставь на подольше, я плохой сын, я знаю, но я люблю их, мне будет трудно без них. Оставь мне моих друзей, их немного, так что – оставь, хорошо? И работу, я люблю свою работу, она хорошая, в ней нет никакого греха, я так думаю. Ты ведь не считаешь, что деньги – это грех, правда? Так что оставь мне все это. А еще, я понимаю, это глупо, но я все равно попрошу – оставь мне, пожалуйста, Дашу, я знаю, это грех, но я ведь ее люблю, а с Машей мы все равно не венчаны, так что тебе должно быть все равно, я правильно понимаю? Да, оставь мне Дашу и еще оставь желто-красные листья, молодость, скамейки, сумрак, свет фонаря, все, что было хорошего в моей жизни, оставь мне, пожалуйста, ведь в конце концов и так придется все Тебе отдать, я думаю – лучше сразу все, хорошо? Ну, когда умру. А пока я живой, я хочу быть счастлив. Это же совсем не грех, я знаю. Сделай это для меня, я очень Тебя прошу.
Что я несу? – подумал Никита. Зачем я прошу все оставить? Что, у меня жизнь такая отличная, что я ее менять не хочу? Я что, в самом деле собираюсь вот так жить, как сейчас, только долго и счастливо, и умереть в один день с Машей и Дашей, в горе и в радости? Что я тут говорил, стыд и позор!
Никита вышел из церкви, сел в машину и только поехал, как позвонил Виктор, и они стали обсуждать клиента, который просил каких-то несусветных скидок, да уж, надо было сразу ему задрать цену в два раза, всегда противно так поступать, точно… И только через пятнадцать минут Никита повесил трубку, остановился у светофора, закрыл глаза и сказал: Господи, я говорю с Тобой, я раб Твой, Господи, и я грешен. Пусть будет воля Твоя, а не моя. Господи, Ты укажи мне дорогу и, если я не увижу ее, помоги мне сделать правильный выбор.
69. 1936 год. Повесть неусомнившегося ветра
Макару и Насте как сознательным рабочим элементам дали комнату в общежитии. На стройке Макара кормили черной питательной кашей, дома Настя наливала стакан белого молока, печального без запаха живой скотины.
По вечерам в груди у Макара росла какая-то совестливая тоска. Обняв Настю, он отходил ко сну. Во сне Макар видел озеро, птиц, забытую сельскую рощу.
Настина мать приходилась отцу Макара кумой. Имея подкулацкую долю жизни, они не вступали в колхоз, и обобществление выбросило их в холод дощатого вагона беспрекословной рукой активиста Михаила Еропкина и других ведущих бедняков, стремясь тем самым ликвидировать кулаков вдаль. Кулацкий элемент глядел сквозь щели; это люди хотели навсегда заметить свою родину.
Паровоз задыхался резкой осечкой пара. На подъеме в нескольких верстах от деревни он влип в рельсы, пробуксовывая со скрежетом бандажей. Отец Макара всей печалью рабочего тела, разлученного со своим хозяйством, навалился на вагонную дверь. Из открывшейся щели пахнуло морозным воздухом жуткого пространства – и в этот холод взрослого мира родители и выпихнули Макара и Настю, а потом паровоз с сопением преодолел косность осадистого веса и повлек вагоны дальше к ближайшему железнодорожному узлу.
С далеких пустопорожних мест дул ветер, заметая следы на снегу, указывая, куда идти, чтобы вернее затеряться среди бесприютных масс. Они спали обнявшись благодаря холоду, и год за годом тоска взросления входила в их умы и тела.
Когда они достигли сознательного возраста, в райотделе им выдали документы на фамилию Тихомировы; сначала они сказались братом и сестрой, а через несколько лет проставили штамп, написав заявление об утере брачного свидетельства. Фамилию придумала Настя – так звали мельника из соседней деревни, с которым по ярмарочным дням выпивал когда-то ее дед. Сжав в руке справку, она вдруг заплакала льющимися неотложными слезами.
Макар плакать не мог. Его голова все еще помнила, как целовал отец колья на дворе, отходящем в обобществление, но пустое сердце было закрыто для печали и плача. Он не мучился – он трудился, вследствие привычки не оставлять без дела свои умные руки.
Ветер гнал их сквозь ряды единодушных масс от города к городу, от завода к заводу, от стройки к стройке. Всюду рабочий человек трудился в молчаливой тоске по наполненной жизни и благу пролетариата.
Москва оказалась городом чудес науки и техники, городом башен и строящихся грозных сооружений. Земля была всюду поражена ямами, народ суетился, машины неизвестного названия забивали сваи в грунт. Бетонная каша самотеком шла по лоткам, и прочие трудовые события тоже происходили на глазах. Видно, что город строился, хотя неизвестно для кого.
В Москве Макар ужился на постройке большого дома. Унылым вечером городской природы он шел площадью мимо большой гостиницы. Повернув голову вкось, он заметил знакомую человеческую фигуру в парадных дверях.
Сжав кепку, Макар пошел вперед с яростью своего жесткого сознания. Мысли в голове встали, как щетина, продирающаяся сквозь кость.
Иностранца я всегда сумею отличить от наших советских граждан. У них, у буржуазных иностранцев, в морде что-то заложено другое. У них морда, как бы сказать, более неподвижно и презрительно держится, чем у нас.
На моей работе без этого нельзя, потому что многие несознательные граждане пытаются иностранцами прикинуться и в гостиницу пройти. И тут работа моя такая: смотреть в оба и не пущать кого ни попадя. Потому что одно дело – иностранец, полезный для нашей советской страны, или какой заслуженный пролетарий, а совсем другое – ежели просто какой гражданин прет как лошадь. Такому я от ворот поворот.
И этого гражданина, братцы мои, я сразу приметил. Невзрачный такой гражданин, кепка в кулаке зажата.
Я как увидел его, сразу ему и говорю:
– Напрасно заходите, гражданин, номерей нету.
А он меня спрашивает:
– А энто кто, товарищ, только что к лифту прошел?