рядом.

Очень редко говорят. Фактически – никогда.

И поэтому я киваю Косте, а не говорю: Я как-то не очень уверен насчет детей, – потому что об этом я стараюсь не думать. Дети – это опять счета от врачей, анализы, больницы, светлые коридоры, снежные аллеи, красочные буклеты, красивые обещания, нулевые результаты. Дети – это опять Маша в кресле, при погашенном свете, в пустой комнате, с пустыми глазами, с пустым чревом, с пустотой внутри, с пустотой снаружи, с пустотой, что разрастается, окружает нас, заполняет легкие так, что нечем дышать.

Если бы ты сразу после нашей свадьбы отправил меня к врачу, у меня, может быть, все бы получилось, сказала она, и вообще, я чувствую, тебе это не нужно: я полгода ничего не говорила, специально проверяла, и ты тоже не говорил!

Я ответил, мол, я не хотел ее травмировать, это все-таки ее решение, да, для меня важно, чтобы у нас были дети, но если их не будет, значит, не будет. Можно усыновить кого-нибудь, например.

Тогда она опять села в кресло и замолчала.

Я не знаю, что хуже – когда она так сидит или когда объясняет, что во всем виноват я.

У меня появился в последнее время такой специальный голос, успокаивающий, тихий. Я говорю: вот увидишь, все будет хорошо, на этот раз все получится, и времени еще навалом, тебе нет и сорока, вот бабка родила мою мать, когда ей было за тридцать, по тем временам – продвинутый возраст, и ничего, а сейчас такая медицина, в крайнем случае – в Америку поедем или там в Европу, найдем лучших врачей.

Куда ты поедешь? – говорит Маша. – У тебя же бизнес.

Я отвечаю: Да какой там к черту бизнес! Хотя понимаю, что она права и никуда я не поеду, но все равно продолжаю говорить, а сам думаю о матери, которая осталась с отцом только из-за меня. Я думаю о матери Саши, о матери Ани, о матери Риммы, которые воспитывали детей одни. Я думаю о бабушке Насте и ее трех детях, которых она родила одного за другим, едва кончилась война. О моей сестре Ане, обо всех женщинах нашей семьи, об их судьбах, их детях. Думаю – и вижу какую-то огромную сеть, грибницу, объединяющую их смыслом жизни, которого лишены мужчины, смыслом, о котором еще не задумывается Даша, который никак не дается Маше. А ей ничего и не нужно, кроме этого смысла.

Это – женская судьба. Потому, выпивая, мужчины редко говорят о детях, а когда речь заходит о женщинах – говорят о сексе, минете под водой, гимнастических приемах в постели, веселых приключениях, любовных победах. Потому что когда женщина сталкивается со своей судьбой, мужчине уже нечего делать, нечем помочь. Разве что сесть рядом в пустой комнате, в кромешной темноте, взять за руку и надеяться на ответное пожатие.

68. Две России

В первые в эту церковь Никита пришел с дедом Макаром. Незадолго до смерти дед попросил отвести сюда. Никита не знал, что дед православный, и удивился: Ты разве крещеный? Дед посмотрел насупленно из-под седых бровей:

– Что я, нехристь? Я, между прочим, 1915 года рождения. Как я могу быть некрещеный?

– Но ты же никогда не ходил в церковь?

– Когда надо было – ходил, – сердито ответил дед. – Сейчас вот – надо.

Деду Макару было семьдесят пять лет, и ходил он с трудом, поминутно останавливаясь, переводя дыхание и опираясь на сучковатую палку с металлическим наконечником. Никита поймал частника, усадил деда на переднее сиденье, и старик длинно и излишне подробно рассказал водителю маршрут.

Они приехали к храму Иоанна Предтечи на Пресне. Никита хотел войти, но дед его одернул:

– Тебе незачем сегодня. Без меня сходишь, если захочешь. Я один должен. С Настей сходил бы, с тобой – не пойду.

Никита купил в киоске «Огонек», присел на скамейку и стал читать большую статью про затопленные русские церкви. Он подумал, что получилась невольная метафора: церкви словно сами ушли на дно, как невидимый град Китеж. Дед Макар и наверняка многие другие верующие тоже все эти годы существовали не подпольно, а вот именно что подводно. На секунду Никита представил, как в затопленных церквях бьют колокола и на лодках плывут седые старики, похожие не то на его деда, не то на деда Мазая с известной картинки. С каждой минутой вода подбиралась к бедным зверькам, вспомнил Никита и перелистнул страницу. Следом шла очередная статья о преступлениях культа личности.

Через сорок минут в дверях храма показалась массивная фигура, опирающаяся на палку.

– Спасибо, – сказал дед, – все, что надо, сделал. Давай сядем, посидим немного, потом уже поедем.

Они сели. Дед неприязненно посмотрел на «Огонек»:

– Опять правду народу хотят рассказать?

Никита, горячась, заговорил о восстановлении исторической справедливости и объективной картины, о памяти жертв и преступлениях палачей. Дед его прервал:

– Ты, Никита, послушай старика. Я все-таки тогда жил. Пойми, чем больше они порасскажут ужасов, чем больше наворотят разоблачений – тем труднее станет понять, что тогда было на самом деле.

– А что было? – с вызовом спросил Никита. Деда Макара он всегда немного побаивался. Говорить с ним было невозможно – дед был вечно недоволен: казалось, у него обо всем есть свое мнение, но высказывать его он не собирается – без толку. Хотя чушь, которую все тут говорят, он слушать тоже не намерен. Когда Никита, набравшись смелости, приставал к нему с расспросами, дед отвечал кратко и непонятно, словно желая еще больше запутать.

– Тогда, Никита, жили люди. Они любили друг друга, а случалось, и ненавидели. Когда любили – ну, хотели быть вместе. Когда ненавидели – желали смерти. Иногда их желания сбывались, иногда – нет. Вот и все.

– Все? – возмутился Никита. – Но ведь это всегда так!

– Вот об этом я и говорю, – сказал дед Макар. – Всегда так. Раньше вот талдычили про стахановцев, передовиков, комсомольские стройки, а теперь – про культ личности и преступления. Кто такие были ударники? Часть – жулики, конечно. А часть – работяги, которые любили Родину и хотели в ней жить хорошо. И поэтому работали. И много построили. Днепрогэс, Магнитку. Вот твой дед Михаил метро строил! Из отсталой страны сделали передовую, в космос потом полетели! Это все про любовь было. Не только про любовь, конечно. Но все хорошее, что получилось, – оттого, что была в людях любовь.

– А лагеря?

– Лагеря! Преступления! Репрессии! – Дед столкнул «Огонек» на землю. – Всего-навсего одни люди убивали других или не убивали, а отправляли в лагерь. Из зависти, из мести, из страха – ну почему люди такое делают? Просто в тридцатые годы на врага можно было написать донос, а это проще, чем застрелить. И поверь мне, стоит только людям дать оружие – они пускают его в ход.

– Дед, но ведь в эпоху застоя никто никого не убивал.

– Никита, если оружия долго не давать, люди все равно или придумают новое, или откопают старое. Вот это вот, – и он ткнул палкой в журнал, – здесь и происходит.

– Ну, – сказал Никита, – я не верю, что снова начнут сажать по доносам.

– Значит, снова начнут стрелять, – сказал дед.

– А двадцатый съезд? – спросил Никита. – Что ты говорил, когда был двадцатый съезд?

– Когда был двадцатый съезд, – ответил дед, – я молчал. А что мне говорить? Это я тебе объясняю, ты как-никак мой внук и тогда не жил. А те жили и ничего не понимали. Зачем же мне разговаривать с идиотами? Свою голову не приставишь. Ну что двадцатый съезд? Чего-нибудь после него в жизни поменялось? Ничего!

– Не все же были идиоты, – возразил Никита. – Я вот прочел недавно. Анна Ахматова, ну ты знаешь, поэтесса, то есть поэт, ну вот она тогда сказала: сейчас встретятся две России – та, которая сажала, и та, которая сидела.

– Чушь. – И дед сердито топнул ногой в стоптанном ботинке. – Две России! Много она понимает, эта твоя «поэтесса», твоя «поэт»! Это одна Россия – одни и те же сначала сажали, а потом садились. Тут и разницы нет никакой. Две России совсем другие. Это те, кто выжили, – и те, кто нет. А эти, которые «нет»… много чего было! Коллективизация, голод, бандиты, война, в конце концов! При чем тут репрессии и это ваш Хрущев с его съездом? Важно только, выжил или не выжил. А эти «две России» встретятся не раньше, чем

Вы читаете Хоровод воды
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату