И двое других подхватывают:
Публика смеется. Барабаны замолкают, и музыканты выкривают 'Айон – Лайон – Зайон'. Каждый – только одно слово, но все быстрее и быстрее: айон-лайон-зайон-айон-лайон-зайон-айонлайонзайон.
Снова – барабаны, и музыканты в три глотки повторяют первую – и единственную осмысленную – строчку. Народ вовсю танцует, Глеб уже не видит ни Тима, ни Андрея, зато откуда-то сбоку вдруг выскакивает Снежана, зачем-то скидывает туфли и, махнув Глебу, бежит в самую гущу танцующих. Глеб кивает, снимает ботинки, задвигает их под стол и отправляется за ней. Краем глаза он замечает Нюру: та потягивает коктейль у барной стойки. Рядом с ней – высокий крепкий мужчина в неуместном дорогом костюме – Глеб, кажется, однажды видел этого человека в Хрустальном.
Снежана скачет, чуть придерживая подол, короткая юбка то и дело взлетает, ноги в белых чулках отбивают ритм по грязному полу 'Пропаганды', лицо раскраснелось, волосы растрепались, вместе с Муфасой и его друзьями Снежана орет:
– Я хочу быть железякой, словно сионистский лев!!!
Последняя дробь, восторженный вопль публики, Снежана падает на Глеба.
– Во-первых, пойдем искать мои туфли, – говорит она, – во-вторых, я хочу водки.
5
Когда я говорю я хочу водки, я не имею в виду просто алкогольный напиток. Это такое состояние души хочуводки, и оно многое в себя включает. Оно только называется так – я хочу водки – наверное, в память о том времени, когда я, четырнадцатилетняя девчонка из хорошей СЭВовской семьи, воровала у родителей бутылки польской 'зубровки' и экспортной советской 'Кубанской', а потом пила из горла с Пашкой и его друзьями в подъездах и скверах Москвы, замершей в ожидании перемен, словно Виктор Цой в финале 'АССЫ'. Мы пили водку и с каждым глотком все сильнее и сильнее чувствовали себя льдом под ногами майора, а я старалась не думать, что все эти майоры наверняка бывают дома у моего отца или, по крайней мере, ездят с нами в одном лифте. С каждым глотком я забывала, как появилась в Москве и чувствовала: все песни, которые мы пели и слушали, – все они про меня.
Все песни, которые я слушаю, – про меня. Я в самом деле хочу быть iron like lion in Zion – как ни переводи, это звучит гордо. Мои босые пятки отбивают ритм по дощатому полу 'Пропаганды', я – как Ума Турман, поднимаю руки, прикрываю глаза. Я хочу водки. Я хочу, чтобы все сегодня смотрели на меня.
Через час мы выходим наружу. Вижу, Нюра и ее Влад садятся в роскошный 'джип-чероки', дожидавшийся в арке напротив. Заметив нас с Глебом, Нюра машет рукой: мол, мы поехали, пока. Мы идем вниз по переулку, останавливаемся на углу Маросейки и Архипова.
Вон там, говорит Глеб, синагога. Мои одноклассники туда ходили, но в советское время за это можно было огрести.
Я в курсе: я училась в Москве. Пила водку с панками по скверам и подъездам, изображала пай-девочку СЭВовским папикам на семейных торжествах, прислушивалась, как нарастает крик, рвется наружу. Я хотела быть льдом под ногами майора, я хотела уйти из зоопарка, я хотела убить в себе государство.
Я вернулась в Москву через шесть лет. Лед растаял, майор переоделся в штатское, звери сами разбежались, да и государство, похоже, сдохло само. А я по-прежнему хочу водки, хочу быть железом, как лев на Сионе, хочу быть Умой Турман, хочу быть собой.
Мы едем на заднем сиденье раздолбанных и воняющих бензином 'жигулей', Глеб нерешительно обнимает меня за плечи, я вытягиваю ноги в белых чулках, жалею, что в полумраке машины плохо видно, тереблю подол. Внутри меня нарастает крик, все эти годы – нарастает крик, внутри меня – пустота, гулкое эхо.
Ты знаешь, что у меня под юбкой? спрашиваю я, глядя в упор. Глеб смущен, он не помнит 'Основной инстинкт', он хороший мальчик из хорошей семьи, geeknerd, я узнаю? таких по обе стороны океана. Я чуть- чуть отталкиваю его, потом немного раздвигаю ноги и громко говорю: Ни-че-го, – и схлопываю колени.
Я хочу быть Шэрон Стоун, хочу быть камнем, железом, львом, льдом. Внутри меня вибрирует пустота, которую нечем заполнить. Ни-че-го, повторяю я, как символ пустоты, понимаешь?
Глеб не понимает. Я объясняю ему как маленькому: Пелевина читал? У меня ведь не пизда, а совокупность пустотных по своей природе элементов восприятия.
Немногие женщины называют пизду – пиздой. Глеб напуган, я улыбаюсь. Я немного пьяна, мне кажется: еще чуть-чуть – и все сойдется, все получится, все сбудется. Зато у меня очень красивые чулки, говорю я, приподнимаю подол, показывая кружевную резинку.
Глеб тянется к моему бедру, я ударяю его по руке, со всей силы. Он вскрикивает.
Я так не люблю, говорю я. Вообще не люблю, когда мне туда что-нибудь кроме хуя суют.
Извини, говорит Глеб.
Мне становится его жалко. Я не хочу быть Шэрон Стоун, у меня не приготовлено ножа для колки льда. Я смотрю на Глеба, пухлые губы, большие глаза, сутулые плечи. Теперь он сидит, обхватив себя руками. Я придвигаюсь к нему, еле слышно говорю: Знаешь, почему я не люблю, когда руками? У меня мачеха была лесбиянка, и она попыталась меня изнасиловать.
Мы едем по ночной Москве, куда-то на Сокол, а я рассказываю, как умерла моя мама. Здесь, в главном городе Совета Экономической Взаимопомощи, в неофициальной столице Варшавского Договора, умерла от аппендицита, на даче у друзей. Я не люблю вспоминать об этом, но чувствую – сейчас надо рассказать эту историю. Вовсе не потому, что я ударила Глеба – просто сегодня такой вечер, все одно к одному, надо рассказывать, прижиматься всем телом, чуть-чуть задирать юбку, показывать эластичное кружево на фосфоресцирующем в полумраке бедре.
Мы вернулись в Болгарию, говорю я, а через два года отец женился на американке. Она работала не то