На вкус газированная водка оказалась легкой и совсем не жгучей, как обычно. Правда, эффекта никто сразу не почувствовал, только Марину затошнило, как последнее время часто бывало. Она сидела в углу бледная и молчаливая. После смерти Чака почти ни с кем не разговаривала, Вольфсону дала отставку на следующий день после похорон. Экзамены сдала кое-как, хотя учителя, жалея ее, вытягивали, как могли.
Сегодня утром она думала одеться в черное платье, вдовье, как в песне 'Битлз' про бэби ин блэк. Tell me, oh, what can I do? По-русски похоже на 'водки найду', хотя означает 'скажи мне, что я могу сделать?' В самом деле, ничего не поделаешь. Никто, кроме нее, не виноват в том, что она сидит теперь в углу одна, а Леша давно сгорел в огне крематория. Если бы я тогда его не выгнала, думала она, все было бы хорошо. Зачем я сказала, что он – предатель?
Вольфсон взял гитару и запел и вот по тундре, по железной дороге. Сегодня уже можно было ничего не бояться, школа окончена, и вдруг стало ясно, что все одноклассники – отличные ребята, никто не побежит стучать в КГБ и можно петь даже такие, в общем-то, небезопасные песни. Водка все-таки давала о себе знать, и Вольфсон изо всех сил кричал:
Старая лагерная песня пелась интеллигентными мальчиками столько поколений, что слова изменились до неузнаваемости. Никогда больше Ирка не слышала, чтобы кто-то исполнял ее так, как пели у них в классе:
Вдруг она увидела мелкий дождик, круг вохровцев, два трупа в луже – и плачущий дух Гаврилы носится над этой водой. Мертвый, навсегда мертвый Гаврила оплакивал собственную смерть. Она поняла, про что это песня – про нескончаемый траур, вечную скорбь души, покинувшей тело.
Она подумала о Чаке, с которым даже не поцеловалась ни разу, вспомнила его плачущую мать, как она цеплялась за гроб и кричала: 'Сыночка, сыночка моя!', – слезы на щеках Лажи, растерянную Светку у доски. А Гаврила все плакал, что убили его. Ирке тоже хотелось зарыдать, и, чтобы сдержаться, она повернулась к Емеле и спросила, не споет ли он что-нибудь более лирическое.
– Если Вольфсон гитару отдаст, – сказал Емеля. – И тогда я тебе спою чего-нибудь из Визбора.
На кухне Абрамов и Феликс пили шампанское из чайных чашек.
– Блядь, – сказал Феликс, – я даже не верю, что это все кончилось. Больше – никакой школы.
– Ну, – сказал Абрамов, – ты за этот год не перетрудился.
– Ты думаешь, это было легко? – ответил Феликс. – Встаешь с утра, собираешься, выходишь из дома и едешь в центр смотреть кино. Или идешь в соседний подъезд и ждешь, пока родители уйдут.
– Страдалец ты наш, – рассмеялся Абрамов. – Ходил бы тогда в школу.
– Я, честно говоря, даже звонок не мог слышать.
– Ну, самым приятным был последний, – ответил Абрамов. – Звенит звонок, настал конец.
Это была старая шутка, тестовый вопрос. Надо было продолжить фразу: 'Звенит звонок, настал…'. Все девочки говорили 'урок', а мальчики, разумеется, 'пиздец'. Одна Светка почему-то ответила 'шнурок', чем подтвердила свою репутацию милой дурочки.
Спустя много лет, вспоминая выпускную ночь, Глеб с изумлением обнаружил, что помнит, какие пели песни – но не может вспомнить ни одной реплики. Слова живых людей отпечатались в мозгу хуже, чем стихи под гитару. Он не помнил, о чем говорили сидевшие рядом Светка с Иркой, но хорошо запомнил, как Вольфсон перешел на Галича и запел 'Левый марш':
Опьяневший Глеб слушал и понимал, что это песня про них. Малая война, которую они все вели против Советской власти, под запрятанным штандартом, на котором была нарисована эмблема их школы и написано 'Курянь – дрянь', с машинкой 'Эрика' вместо пулемета, с папиросной бумагой вместо пулеметной ленты.
Чака можно считать первой жертвой этой необъявленной войны. Сволочи, пьяно думал Глеб, чекистские выродки, доконали человека! Я вам этого никогда не прощу. Если бы я не был мальчиком из интеллигентной еврейской семьи, я бы проклял вас до девятого колена. Ненависть поднималась в его душе. Испепеляющая, очищающая ненависть. Всю жизнь пронести с собой, всю жизнь подчинить этой борьбе. Он был готов к пятидесяти годам необъявленных войн, потому что знал, что эта власть – навсегда. На дворе был 1984 год, казавшийся Оруэллу столь далеким и оказавшийся таким близким для них всех. Амальрик, предсказывавший, что Советский Союз до него не доживет, не дожил сам, убитый КГБ в Италии. Впереди была жизнь, полная безнадежной борьбы, – и сама безнадежность придавала особый смысл и борьбе, и жизни.
– пошел Вольфсон на последний куплет, -
Глеб как-то спросил Вольфсона, что значат эти слова, и Вольфсон объяснил: в сталинские времена за двойки по общественно-политическим можно было загреметь в исправительную спецшколу. И там держали до первой тройки, а если только двойки получал – то прямиком в лагерь, а потом – в штрафбат и на фронт. В эту версию Глеб, честно говоря, мало верил, но образ школы, которая длится до первой тройки так долго, что кажется – до самой смерти, часто приходил на ум в десятом классе.
Вольфсон отложил гитару и попробовал почитать Галича стихами – все шло по плану, но немножко наспех, а впрочем, все герои были в яслях, – но его быстро заткнули. Ирка давно хотела танцевать, затребовала музыку и, взяв Емелю за руку, пошла с ним в полутемный угол, где уже топталась Светка со своим кавалером. Глеб поднялся и пригласил Оксану.
Они танцевали обнявшись и, осмелев от выпитого, Глеб нагнулся и тихонько поцеловал Оксану в шею. Оксана засмеялась и покачала головой. Глеб чуть отстранился, и они продолжили неторопливый танец.
Марина встала и, тяжело вздохнув, вышла в коридор. Ей не хотелось танцевать – да, собственно, и не с кем. Тошнило все сильнее – видимо, сказалась водка. Марина вошла в туалет, заперлась и нагнулась над унитазом. Через тонкую стенку слышались пьяные голоса Феликса и Абрамова.
– Я чувствую себя полным говном, – говорил Абрамов. – И, главное, я думаю, все знают и только делают вид.