Николай Михайлович показал на старшего мальчишку, — в костюме барабанщика палочками будет колотить по твоим картонным бокам: тра-та-та-та-та! Тра-та-та!
Мальчик отнял ладони от лица, сквозь слезы с удивлением и радостью взглянул на начальника и улыбнулся.
— Ну вот. А теперь бегите ужинать… Да, ужина-то уже нет. Поздно. Пошли вместе, что-нибудь раздобудем.
И, обняв ребят, он повел их в столовую. В дверях, обернувшись, сказал Веретенникову:
— Федор Алексеевич, запиши там, на календаре, поближе к рождеству насчет барабана.
Федор Алексеевич подошел к столу, на котором лежал календарь, сел на место начальника и долго сидел в задумчивости. Потом обвел кружком «15 декабря», черту от кружка вывел на поля календаря и написал: «Барабан из золотой бумаги».
Немало писем получал Николай Михайлович в первые месяцы своей работы. Письма были разные. Среди них много анонимных. Всю почту он раскладывал в две папки. В одной лежали письма от тех, кто одобрял его поступок, желал успеха в трудном деле. Некоторые предлагали свои услуги. Этих людей он приглашал для беседы и из их числа уже троих взял воспитателями в приют.
В другой папке лежали анонимные письма. Главным образом от богатых n-ских купцов, которые возмущались поведением молодого капиталиста, отказавшегося от состояния, считали, что к работе с детьми его никак нельзя допускать, а нужно заточить навечно в дом умалишенных. Некоторые убеждены были, что поступок Саратовкина — типичная революционная пропаганда и самому ему место в Александровском централе.
Письма волновали Николая Михайловича. Он понимал, что власти следят за ним недремлющим оком. Но то, что он раньше даже недооценивал всей серьезности своего положения, понял только после визита следователя Рябушкина.
— Так вот и живете теперь, Николай Михайлович? — спросил Рябушкин, оглядывая скромную обстановку кабинета.
— Так и живу.
— Не раскаиваетесь?
— Не раскаиваюсь.
— Ну, так-то оно честнее.
— Честнее, чем что? — хмурясь, поинтересовался Николай, сдерживая желание схватить за шиворот тщедушное, белоглазое существо, именующее себя человеком, выкинуть его на лестницу и потом вымыть руки.
— Ну… честнее, чем укрывать от властей в своем доме революционеров… Честнее, чем отдавать целое состояние на побег политических из тюрем и разыгрывать нападение разбойников.
«А он, оказывается, неглуп и дальновиден», — подумал Николай, с интересом присматриваясь к Рябушкину.
— Докажите! — сказал он спокойно.
— А конюх-то ваш проговорился тогда. Запряг было любимого вами Звездочета, а вы велели оседлать другого коня. А ведь всем известно, что на других-то конях вы, Николай Михайлович, обычно никуда не ездили…
— Ну, это не доказательство! — искренне засмеялся Саратовкин. Ему вдруг стало безудержно весело оттого, что этот неприятный, но умный человек не смог доказать его вины.
Понизив голос, Николай сказал заговорщически:
— Если хотите, — все так оно и было, как вы говорите. — А потом с озорством воскликнул: — А я буду отрицать! И вы не докажете! Не докажете!
— Да, к сожалению, пока фактов маловато. Одна интуиция да размышления. Но соберу, господин Саратовкин, не радуйтесь, соберу.
— Теперь поздно, господин Рябушкин! — опять засмеялся Николай Михайлович.
— Отстранить человека сомнительного в убеждениях от воспитательной работы никогда не поздно. А для вас это смерти подобно. Страшнее каторги.
Веселье мгновенно покинуло Николая Михайловича. Следователь нащупал самое страшное, самое больное.
— Ну, пожалуй, я пойду, — сказал он, вставая и наслаждаясь произведенным эффектом. — Или, может быть, покажете свое заведение? Любопытно ведь.
Николай Михайлович тоже поднялся:
— Пока смотреть нечего. Вот через полгодика зайдите — покажу.
— Раньше зайду, Николай Михайлович! Через полгодика сколько воды-то утечет! Раньше! — значительно сказал Рябушкин и вежливо раскланялся.
Николай Михайлович так же вежливо проводил его до дверей. А потом долго ходил по комнате, ждал, когда уляжется беспокойство, причиненное посетителем. Наконец он заставил себя сесть за стол и разобрать утреннюю почту.
Но успокоиться ему сегодня, видно, было не суждено: таким уж особенным выдался этот день. Первое же письмо с петербургским штемпелем, которое он недоуменно повертел сначала в руках, а потом уже разорвал конверт, поразило его.
— Боже мой! — шепотом сказал Николай Михайлович. — Она! Любава! Сколько лет!
Он читал стоя, взволнованный, раскрасневшийся, с бьющимся сердцем.
И ни адреса, ни фамилии!
19
Грозный с трудом оторвался от рукописи. Его тревожило то, что он еще не заглянул в расписание уроков на завтра.
Он убрал рукопись в папку и положил ее с краю стола. Под папкой лежало расписание. Оно — это расписание — было сделано руками лучшего художника школы и от седьмого класса «В» преподнесено Николаю Михайловичу ко дню рождения.
Завтра — урок истории, как раз в седьмом «В».
Николай Михайлович долго ходил взад-вперед по комнате, «переключаясь», как он определял для