Илью с Анастасией.
Грех так мучить меня.
Или ты в самом деле думаешь, что работа с наскока — уже совершенство? Люди работают годами, чтобы добиться толку. Ты вот рассказывала — Дягилев попросил Пикассо дать оформление сцены из балета. Тот провёл две-три гигантские линии суша-море-горизонт. Всё. Это искусство? Это просто крепкая, технично крепкая рука. Но она крепкой стала — от чего?
Искусство — как высечь искру из кремния. Ты никогда не видала, как мужики высекают искру из «кремня» огонь, чтоб загорелся трут, а от него махорка в самокрутке? Вот это и есть искусство. С ним мужик не пропадёт и не замёрзнет. Это искусство терпения.
…И я не всё тебе сказал, но лекарства чаще бывают горькие, чем сладкие. У тебя нет пока «Ярмарки», нет в ней единства, твоей «идеи». Но ты не хочешь учиться работать? Будешь играть роль салонной дамы, возиться с Жуковичами? Ты скажешь — ревнивец. Нет, неправда.
Мы не пропадаем только трудом, без которого никакой талант недостаточен, неполон, неосуществим.
Оля, деточка, не сгорай, не надо. Ты переутомилась. Тебе, хрупкой, нужна передышка, отдых, смена впечатлений. Оля, не разбивай моего мира — ты центр моего мироздания. Над нами только Бог. Что ты делаешь?!
Оля, постыдись. Побойся Бога.
Послушай же меня наконец внимательно. Я не болтун, не гуляка, не сноб! Я мастер и знаю, что такое мастерство. И мой Илья такой же.
И разве я сразу вырос? При всём моём слабоволии, порывах, сомнениях — я искал. Одна повесть, другая, третья, рассказы, рассказы — не замечают! Детский журнальчик меня печатает. Хорошо. Но. Тут я даю «Человека из ресторана». Наши критики-законодатели съели свои губы: авторитет издательства «Знание»! Горький напечатал «Человека», и все захотели со мной раскланяться, познакомиться. Написать обо мне, то есть «отметиться» на всякий случай. Как это знакомо в литературе! Чтобы потом пожать плечами — случайность, больше ничего у него не выйдет. А у меня выходило вновь и вновь. И это было нелегко, не думай.
«Через скорбь и боль», как любит повторять мой дорогой друг Иван Ильин вслед за моим ресторанным слугой.
…Безумица, безволька моя родная, поняла ли ты меня? Не напридумаешь ли и теперь какой-нибудь бред? Да если бы меня кто так поддерживал, как я тебя. Так меня всегда поддерживала моя Оля. Неужели я тебе не в помощь?
…Олюшка, я был на Крестопоклонной неделе в церкви Александра Невского. Хоть и слаб был очень. Дотащился, поклонился Кресту и слушал. И пел сердцем! — чудесное, детское когда-то, моё столь любимое, от отца-певуна, зажигавшего лампадку и певшего «Кресту Твоему поклоняемся, Владыко, и Святое Воскресение твое сла-а-вим».
Я не хочу нечувствия! Мы потеряли силу воображать, мы придаём значение всяким пустякам, мы слишком заняты собой и шумихой подлого времени. Всё страшное, что идёт с нами русскими тридцать лет, лишь безобразно мелькает поверх сердца нашего, уже не трогая даже грубой его оболочки.
То, что мучило лучшие умы все эти годы (мучило, а не волновало только, вызывая словесный поток), что жгло меня, отлилось моею и многих болью и тоской во всём написанном за время эмиграции.
Что ныне особенно остро жжёт меня — слинявшее теоретизирование, то есть словоизвержение, оно теперь обозначено коротким словесным штампом — поворотом «колеса Истории».
Это и в тебе затмилось, как-то замазалось «патриотизмом» — вот он, отравный след потребления «родной советской печати». Вот уж и ты веришь тому, что с православными в Чехословакии не переодетые чекисты, а служители Христовой Церкви встречаются. Ты мне предлагала самому убедиться — прочесть в «Журнале Московской Патриархии».
А вот мне известно, что деревня в особенно тяжёлом положении, там не едят — гложут абы что. Россия вся покрыта, как сыпью, местами человеческой бойни. Своё личное горе я не включаю, поверь, я давно живу всем, а не собой. И писал и пишу не для NN. А для родного.
Я болен. Сверх сил устал. Я не нахожу нежности и полёта чувств.
Не понимаю, что ты пишешь о старушке? Она всё-таки выселена? Оля, не опускайся до житейской пыли. Сообщи о стоимости лекарств Елизавете Семёновне — она достаточно богата, чтобы оплатить.
Я вернул тебе «Заветный образ». Как тебе могло втемяшиться такое, что я его сознательно куда-то засунул, чтоб не найти? Ты получила?
Да, надо как-то «разорвать порочный круг» замороченности и усталости. Мой новый друг Д. И. Ознобишин зовёт меня в Швейцарию, где у него дом. То есть я согласен только если жить отдельно. Там маленькие уютные пансионы.
Олёк, не забывай моей мольбы — лечись. Целую тебя. Твой Иван.
Вокруг Женевы и Джорданвилля
Послевоенную Францию раздирали политические страсти. Шмелёва зовут в Швейцарию его старые и новые друзья — выступать, лечиться. В Джорданвилль его приглашает настоятель Свято-Троицкого монастыря епископ Серафим, они знакомы ещё с довоенного времени: будучи в Чехии, И.С. посещал монастырь преп. Иова в Ладомире. В случае получения американской визы И.С. надеялся закончить «Пути Небесные» в тишине.
— Дорогой Ваня, ты пишешь об опасности, которая грозит Европе со стороны наших дорогих победителей, упоминаешь о рабочих волнениях, об опасном вмешательстве большевиков под видом борьбы за мир и ещё в этом роде. Но ты бы видел голландские газеты! Какая там идёт откровенная травля России и русских. Словно команду получили. И понять их можно только в одном смысле: официальные силы выслуживаются перед Штатами, обещающими помощь. До чего же оскорбительно слушать бред об «истинных победителях», «освободителях» и «спасителях» мира на земле! Вчерашние интеллигентные давно известные мне люди сегодня саркастически улыбаются, говоря об истории нашей с тобой Родины. Нет, если бы у меня были силы и возможность, как бы я хотела хоть одним глазком увидеть родную Волгу и Рыбинск, и могилу отца… -
— Оля, ты затронула один из самых злободневных моментов нашей жизни — отношения с Россией сегодняшней. Мне удивительна твоя вера в то, что там примут с миром тех наивных, кто сегодня хочет возвращаться. Ты осуждаешь одну из последних публикаций А. В. Карташева, открывающего глаза легковерным. Ты предлагаешь различать Советскую власть и Россию. Различаем. Потому власти нет доверия.
Для меня самое тяжёлое — две церкви. Та, что там, как может, приспосабливается. Та, что здесь, отгорожена противоестественно, но вынужденно. И я с ней.
У тебя нет никаких оснований надеяться на возвращение, кроме желания добра, но это для них не основание. И в мыслях не допускай возврата! Там ждёт насильничанье или ссылка. На Колыму или в Соловки.
Помни: никакого заигрывания. Я знаю, Бунин в русском постпредстве в Париже не прочь выкушать вкусный обед и хорошое вино. Но и он, я знаю, не дурак, чтобы попасть на их наживку.
«Не с Западом же мне!» — восклицаешь ты.
Не с Западом. Он, верно, презирает нас, русских, из века в век, потому что не знает, боится и потому ненавидит. Тем более после Второй мировой войны. Им теперь надо доказать, что никакой победы у русских не было. Победу у народа перехватили и присвоили себе большевики.
Оставим это. Оля, у тебя только один настоящий путь, и я благословляю тебя — на светлый великий писательский труд. Во славу Господа и будущего, которое, верю, воздаст России за её страдания. Будешь работать, и всё у тебя образуется. Ты бываешь так благоразумна, твои заказы по католической «цветной»