Твои чайные розы — твоё доброе горячее сердце, мне от них теплее.
Целую тебя, мой гениальный Ваня.
…Дорогой Ваня, вот, ты изменился ко мне, и у меня тоска, тоска… В «Заветном образе» будет всё-всё — как я несчастна и как плохо становится всему, к чему я прикасаюсь. Как я несчастна, что причиняю несчастье другим. -
— От Вас совсем нет писем, Иван Сергеевич. И не шлите мне злых писем, я от них ещё больше заболеваю. Всю ночь корчилась от болей.
Я начала картину — видение моё. Ребёнок 1–2 лет, прозрачно-призрачный, смотрит на меня с укором, будто хочет сказать: «За что?» Картину посвящу всем замученным детям.
Столько хлопот, не перечесть. Надо выселять одну старушку, незаконно обосновавшуюся у нас. Мне её жалко так вот выгнать, говорю, поживите с родственниками, может, они не так уж бесчувственны. А уж если никак…
Втянулась в курево, хотя знаю, как мне вредно. Вяжу безрукавочку тебе и курю. Дурманюсь. Твоя Оля. -
— Милая Олюшка, у меня всё то же: стяжение глаза и лба, правый висок. На почве поражения местных нервных окончаний — заключение докторов. Доктор Krimm предлагает вспрыскивать комбинацию из мышьяка и стрихнина.
А всему виной моя безоглядность и твоя нечуткость. Увы, продолжаю жить на угольях. Сколько так можно, не ведаю. Нельзя, невозможно, а живу.
Получил от Ивана Александровича критический очерк о трёх писателях — о Бунине, Ремизове и обо мне. Только разбор «Истории любовной» занимает страниц семь! Не знаю, как бы я выдержал последние двадцать лет жизни, если бы не поддержка и профессиональные советы Ивана Александровича. Вот уж Бог послал за всё мне его. Какой ум! Какое понимание тонкостей писательского дела. Его оригинальные труды по истории, философии, теософии, будущему гражданскому устроению России — подвиг. Нам это всё плохо видно. Увидят потомки.
Твой любящий Ваня.
…Олюшка, посылаю тебе по настоятельной твоей просьбе ту часть рукописи И. А. Ильина «О тьме и просветлении», где обо мне. Помни: только тебе, об этом никому ни слова…» (О.А. страшно подведёт Шмелёва в глазах Ильина, нарушит авторскую волю, его тайну, но об этом позже.)
…Получил «Груши», не понравились. Неживописны. Тяжки. Ещё тяжелее «Автопортрет», он вовсе сразил меня. Откуда взялась «Люша» в автопортрете? Он — неудача. От тебя в нём так мало! Нарочито вытянутый нос — зачем? Зачем оголённое пятно лба? Ты что, нарочно уродуешь себя? За-чем?
Виген хочет вытянуть Серёжу из вашего болота. Что ему там делать возле «живности»? Ничего он там не добьётся. Как ни тряси берёзу, жёлудь не упадёт.
Всё же не пойму, нравится тебе французский перевод Эмерик или нет. Французы в глаза меня одобряют. Напечатали беседу со мной. И ещё скажи поопределённей, будешь ли ты оформлять «Неупиваемую Чашу»? Или приглашения на вечер Жуковича важнее?
Прости мне, Господи, когда я не могу уйти в работу, почёс невыносим, всё меня цепляет. Одиночество. Заброшенность…
…Твоя акварель к «Чаше» меня обрадовала, только ты можешь так всё понимать и представлять, как должно быть. Самой иконы не касаешься — вот и Умница. Я и сам трепетал, когда писал её вместе с моим Ильёй.
Отвечаю о своём впечатлении откровенно, как ты «умоляешь». Напомню только: я и так не сказал бы неправды. Скажу пока общее. Отдельно выписанные гусляр, молодуха с начернёнными бровями — отвлекают. Хороши тылы нарядных баб. Ворота монастыря — настежь! Рябины чудо как хороши. Свободную луговину перед монастырём хорошо бы занять не сильно внятными фигурками, ларями, отдыхающими паломниками, игроками «в три листика».
Оля, работа предстоит долгая, не спеши, не пенься. Виденья Ильи-мальчика я и сам не вижу, только чувствую. Пока я жив, «Чаша» может выйти только в твоём оформлении. Главное — дух, настроение передать. Не надо много «натуры». Она — конфетка, но нельзя жить, питаясь конфетами. Густота жизни не в натуре, не в «мясе».
Оля, посмотри в публичной библиотеке в Гааге наших русских импрессионистов. Посмотри Билибина. Серова разыщи. Кустодиев? Да, только без лубка. Работай, ищи, не отчаивайся. Когда совсем невмоготу, отвлекись, но только ненадолго. По-мни: ты даровита, а дар в землю закапывать нельзя. Работай, и всё встанет на свои места.
…А ты — ух, какая земная. Не скрывай, не скроешь! Всегда во мне. Только не упрекай меня в том, что я разжигаю похоть в тебе и в себе. Это просто вздор. Я аскет почище тебя. Столько лет я надеялся на нашу встречу! Что делать, ночью моей воли нет. Как в отрочестве — я «плавал» в любовной отдаче. Я написал тебе горы писем, я писал тебе, трансформируя физиологию в словесность. Горько смеюсь я над собой. Жить не хочется, О-ля, но я христианин, лучше в словесность, чем в самоубийство.
Я закалён, ты воспитала меня. О, ты могла бы управлять самыми непокорными животными (но этих слов ты не прочтёшь, я откладываю в сторону только что начатую новую страницу и беру другую).
Ольгуна, ты запрещаешь мне последнее: просто повторять в письмах, как я тебя люблю. Даже не укорять, просто — боготворить. Ты хочешь разрушить во мне твой образ. Это… жестоко. Тебе «больно» слушать хорошее о себе, значит, мне остаётся заткнуть рот кляпом.
И вот я, расхрабрившись, на литературном вечере среди своих коллег прочёл стихотворение о Родине и о тебе «Вся снеговая-голубая». Милый Вадим, сын Леонида Андреева, я знал его в России 10-летним мальчиком, пожал мне руку — «зачарован». Вот и занялся я сомнительным делом стихотворчества — тоже ведь может тебе не понравиться. Это прозу я слышу как мелодию, как человеческий голос, с паузами, с придыханиями, с переменой его силы, с естественным тактом.
…Поздравляешь меня с днём рождения, так мило звучат твои «глупыш», «задира» и даже «драчун». Благодарю тебя, детка.
Как ты обстоятельна, когда касаешься деловой стороны жизни: переменила «баумиста», который передавал заказы по протестантской линии на католика — так лучше во Франции… -
— …Дорогой Иван Сергеевич!
Я написала Вам большое письмо, но не пошлю, заменяю вот этим коротким сообщением фактов, только суть.
Не рассчитывайте на мои иллюстрации. Я вся разбита. Я сожгла мою лучшую работу — «Илья у иконы». Случайно уцелело только «Видение Ильёй Гла?за в небе».
Краски я убрала и всё прочее с глаз долой.
Свой автопортрет сожгла тоже.
Да, это уже было однажды. В Берлине я сожгла все свои работы, отобранные и вывезенные из России. Посвятила себя медицине и не жалею об этом… -
— Оль-га! Что случилось?! Я взбешён, убит. Оль-га, ты дура.
С нашим делом — творчеством — дурить нельзя, это опасно для творящего.
Ты что делаешь-то? Ты отдаёшь себе отчёт? Я же никому больше не могу доверить «Чашу», только тебе, я же писал, я же умолял, я же правду говорил. Мне при встрече предлагал своё сотрудничество Бенуа, он очень помудрел с годами, пишет «Записки» о прошлом. Но никто так не поймёт, как ты «взяла». Да что же это такое!
Когда ты бросишь ломаться-то?! Тебе же больно теперь, знаю. Мне ещё больней и за тебя, и за