— Ах, вот оно что! Трудящих бью… Да будь ты, Сашка, моим родным внучонком, я бы тебе еще и не так ижицу прописал! Я бы тебе показал «эксплуатацию трудящих…» Вон по твоей трудящей милости лошадь-то колотит всю! А она ведь — матерь… От нее жеребеночек вскорости ожидается.
Митя с Егорушкой, услыхав про жеребеночка, заревели в голос. Филатыч хотел им тоже сказать что- то этакое крепкое, да отвернулся, махнул и взялся за съехавшую в самый передок саней бочку.
Он качнул ее раз, качнул другой раз, толкнул изо всех сил, и бочка, накренив сани, расплескивая с таким трудом натасканную воду, покатилась на снег.
Даже не дав мальчикам и подступиться к пустым теперь саням, Филатыч сам их за низкие запятки выдернул из-под берега на ровное место, взял в руки жердь, подцепил не успевшую уплыть под лед дугу и стал запрягать Зорьку. Делал он это все молча, лишь сказал лошади:
— Но, милая… Давай потихонечку к дому, давай…
Во двор интерната въехали печально, медленно, как с похорон. За пустыми санями шел хмурый Филатыч, следом плелись Митя с Егорушкой, а позади всех, задрав кверху голову, шагал крепко обиженный Саша.
У самого крыльца тюкали деревянными лопатами, проводили ручьи интернатские малыши, им помогала Павла Юрьевна. Она увидела грустную процессию, очень удивилась:
— Филатыч! Что за странный вид? А где бочка? А где у вас шапка? Ничего не понимаю.
Старик повернул Зорьку к воротам конюшни, буркнул:
— Что наш вид? Вы лучше на лошадь гляньте, на ноги. Вот там — вид.
Павла Юрьевна глянула и ахнула. Ребятишки тоже ахнули, повалили толпою вслед за санями. Егорушка, размахивая руками, с ужасом и восторгом округляя свои ореховые глаза, принялся рассказывать малышам подробности.
А Саша с Митей — боком, боком — взошли на крыльцо, шмыгнули в сени, в раздевалку, смахнули прямо на пол сырые одежки и валенки и, печатая босыми ногами по крашеному полу мокрые следы, кинулись в теплую, по-вечернему сумеречную спальню. Дальше им от своего несчастья бежать было некуда. Только и утешения, что забиться под одеяло и лежать там в душной тьме, вздыхать, хлюпать потихоньку носом, жалеть себя так, как никто никогда их, в общем-то из-за войны уже почти осиротевших, не пожалеет. Но и все равно надеяться, что вот наконец-то не вытерпит хотя бы Павла Юрьевна, подойдет, тронет тебя за плечо и негромко скажет: «Ну ладно, ладно… Надеюсь, это в последний раз».
Но когда Павла Юрьевна в спальню вбежала, то сказала совеем другое. Она перепугано крикнула:
— Мальчики, вы тонули? Вы искупались, мальчики?
Митя, стараясь вызвать к себе как можно больше сочувствия, зашмыгал носом еще шибче, кивнул под одеялом головой, а Саша, тоже из-под одеяла, пробубнил:
— Это не я искупался, это он искупался… Он нашу Зорьку спас.
Про вожжи, про Филатыча Саша решил молчать. Ему было противно и думать про эти вожжи, он только и повторил:
— Это я чуть не утопил Зорьку, а Митя — спас!
Но Сашино вполне рыцарское признание Павла Юрьевна как будто и не слышала. Она смахнула с мальчиков одеяла, пощупала сухой, прохладной ладонью Митин лоб, затем Сашин лоб и сказала по- докторски:
— Ужинать — здесь, лежа; внутрь — аспирин; к пяткам — грелки, и два дня — вы слышите? — два дня ни в коем случае не вставать с постели.
— Как два дня? — всколыхнулся Митя. — А Зорьку лечить? Ей ноги забинтовать надо и внутрь тоже чего-нибудь надо бы дать!
— Лежи, лежи, — сказала Павла Юрьевна, а в приоткрытую дверь спальни просунулись любознательные малыши и запищали наперебой:
— Ее уже лечат! Зорьку уже бинтуют. Сам Филатыч бинтует… Ох, он там и ру-га-ит-цаа!
— Вот видите, что вы натворили, — уже не по-докторски, а тихо, по-домашнему произнесла Павла Юрьевна. — Не хватало вам еще заболеть, тогда совсем ужас…
А после общего отбоя, когда весь интернат мало-помалу угомонился, мальчики слышали: к ним в тихую спальню приходил Филатыч. Мальчики слышали его, но не видели. При первом звуке его шаркающих шагов, еще до того как открылась дверь, они запахнулись опять наглухо одеялами, притворились крепко спящими, и Филатыч потоптался у кроватей, поскрипел половицами и сказал негромко вслух:
— Ну что ж… Пущай спят… Поговорю с трудящими, болящими завтра утречком!
И — на цыпочках ушел.
МАЛЬЧИК
Тот зимний вечер помню, как сейчас. Я пришел из школы, мама тоже дома, мы собираемся ужинать.
Настроение у нас хорошее, потому что завтра — каникулы.
И вдруг безо всякого стука-предупреждения дверь открылась, и прямо с мороза, с улицы, к нам вваливается наш, из маминой деревни, давнишний знакомый — дядя Коля Вестников.
Несмотря на холод, от него краснолицего, рыжего, так и валит пар. Он громко, приветливо басит:
— Здравствуйте! Я у вас на станции зерно сдавал, теперь еду обратно. Так что собирай, Фаина, твоего Левку к нам в гости, в деревню. Об этом ваша бабушка Астя наказывала строго-настрого!
Мама отвечает улыбчиво, в тон ему:
— Сначала скинь хоть шапку! Присядь к столу! А Левка подождет, не велик он барин.
Но дядя Коля настаивает:
— Ждать некогда, на дворе и так потемки!
И вот, осчастливленный в самый канун каникул таким жданным и нежданным приглашением, на такой вот веселой волне я и собираюсь мигом. И вот мы с дядей Колей уже в санях-розвальнях.
Не очень-то высокий, вороной, в предночных сумерках совсем черным-черный конь нетерпеливо, зябко скребет у крыльца копытом снег.
Мама тоже зябко придерживает одною рукою шаль на плечах, другою рукою машет нам, стоя в одних лишь домашних тапочках на студеных ступеньках.
Дядя Коля командует коню: «Но-о, Мальчик! Пошел!», намерзлые полозья взвизгивают, и мы круто от крыльца вывертываем на проезжую дорогу.
Станционный поселок там и тут в огоньках, но мы все это минуем быстро. Вороной конь-конек с неожиданно ласковой кличкой — Мальчик, бойко нахрупывает по снежку подковами, наши сани-розвальни несет легко. Он не убавляет рысистого хода даже и тогда, когда сворачиваем с большой, разъезженной дороги на дорогу проселочную, узкую.
Дорога эта вьется под темным небом по белым-белым лугам. С их простора и от скорой езды встречь нам тянет довольно пробористый, студеный ветерок. Дядя Коля повертывается, вытряхивает из-под соломенной в санях подстилки широченный тулуп, накрывает меня почти с головой:
— Вот! Ладно взял про запас… А то в твоем пальтеце на ветру не больно-то рассидишься… Кутайся, кутайся, да плотнее!
И от уютного, теплого тулупа, от заботливых слов дяди Коли на меня вдруг накатывает волна не