– Задание выполнено.
– Хорошо, – глухо проговорил Никита Минович. – Только как же?.. Тяжелая рана? Кости хоть целы? Что сказал Вержбицкий?
– Кость цела! – опять засмеялся Ладутька. – Черта с два им пробить мою кость. Непробиваемая!
Никита Минович тепло улыбнулся:
– Ну, ладно, ладно, иди, Кондрат, на сани, не форси больно-то. – И повернулся к Марии: – Сбегайте к Вержбицкому, помогите ему. Возможно, там еще есть раненые бойцы.
Попозже Андрей узнал о необходимости этого боя. Под вечер того дня, когда Сокольный был в своей деревне, разведчики донесли Никите Миновичу, что по направлению к временной стоянке их отряда движутся фашистские каратели с танками и бронемашинами. Комиссар решил боя тут не принимать, по тревоге поднял отряд и отвел в лес. Ночью, посоветовавшись с Климом Филипповичем, он начал готовиться к налету. Наметили сделать это перед самым рассветом, когда немцев особенно морит сон. Соседние отряды тоже заняли позиции, изготовились к бою.
Отряд справился с задачей, считай, в одиночку, другим отрядам достались только те гады, которым было удалось улизнуть.
Когда Никита Минович рассказывал Андрею о некоторых перипетиях боя, к ним подошел Миша Глинский. Он доложил, что в деревне враги намеревались провести злостную расправу над местными жителями, что обнаружено несколько избитых до потери сознания женщин и детей. Сказал Миша и о том, что наведался в хату проводника. Два внука его, невестка и жена-старуха лежали на полу без чувств, окровавленные. Окна в хате высажены, повсюду битое стекло, постели и одежду фашисты растрясли, что получше – унесли.
Андрей приказал послать в деревню Марию, Вержбицкого и группу партизан, а потом и сам отправился вслед. Высокий, сутулый проводник как бы стоял перед его глазами – с добрым лицом, длинными, до колен руками. Спокойно топтался на лесной стежке, ожидая возвращения Андрея… Теперь-то можно было представить, что творилось у него на душе, чего стоили ему это спокойствие, необыкновенная выдержка.
Андрею захотелось как можно скорее встретиться с этим человеком, разделить его тяжкое горе.
IV
Весна сорок второго года пришла в Красное Озеро с запозданием. В редкие разрывы низких, почти неподвижных туч время от времени проглядывало солнце, бросало несмелые лучи на мокрые крыши, на мутную в половодье речку и снова пряталось, будто убедившись, что светить сюда нет никакого смысла. С севера и запада дул знобкий ветер, часто нагоняя к рассвету заморозки. И все же пора брала свое: земля оттаяла, в низинах пробивалась трава, на школьных тополях набухали почки. Но все это словно не по своей воле.
Под окнами домика в котором когда-то жила Вера, стояла все та же скамеечка. Почернела за этот год, скособочилась, но, как и прежде, в погожие вечера приходили сюда на посиделки, поделиться новостями посплетничать, Евдокия и жена Жарского.
В школе теперь жили полицаи, несколько немцев. Пройдет по двору Юстик Балыбчик, еще кто-нибудь из полицаев – женщины проводят коротким, равнодушным взглядом. Немец пройдет – соседки долго его провожают глазами, а Евдокия чего-то даже и вздохнет. И не понять, что означает этот вздох: то ли грусть по прошлой жизни, так не похожей на теперешнюю, то ли, вроде бы, симпатию к немцу.
Последние два-три дня Евдокия не показывалась на школьном дворе. Не видно было ее и на огороде, где многие хозяйки уже гнули спины с лопатами, мотыгами. Директорша под большим секретом шепнула мужу, что соседку за что-то отшомполовали немцы, а за что, Евдокия и сама не знает. Директор в ответ, еще под большим секретом, шепнул жене, что били Евдокию вовсе не немцы, и предупредил еще: если жена и дальше будет дружбу водить с соседкой, то, может статься, не миновать шомполов и ей.
Надя рассердилась на мужа и долго ходила надувшись, хмыкая тонким, веснушчатым по весне носом. Уже не в первый раз она слышит подобные предупреждения! Слышала и упреки. А за что? Никогда она так не уважала мужа, не заботилась о нем, как в этот год войны, а он все недоволен, раздражен, чего-то боится. С тех пор как поселились здесь незваные соседи, пз квартиры ни разу не вышел: все ему мерещится, что придут немцы или полицаи и начнут приставать к его жене.
Позже директорша дозналась: перепало Евдокии от Кондрата Ладутьки. Давно уже до него доходили слухи, что она путается с немцами, гонит для полицаев самогон, торгует чем придется. Сначала рейд мешал ему приструнить ее, потом рана на время вывела из строя. Теперь Ладутька через верных людей узнал, что какой-то унтер чуть не каждую ночь захаживает к Евдокии по доброму ее согласию. И такая злость взяла Кондрата, что решил он пойти на риск, даже на новое нарушение дисциплины, а негодницу проучить.
Как-то в полночь разбудил он Павла Шведа, потихоньку отвел в кусты, подал узелок с немецким обмундированием.
– Переодевайся! – приказал хлопцу. – Пойдешь со мной!
Сам тоже снял и спрятал свою одежду, надел форму немецкого офицера.
Во мраке, по протоптанным Ладутькой тропкам они без помех добрались до квартиры Евдокии. Швед встал за углом караулить, а Ладутька тихонько постучался в окно.
– Это ты, Курт? – послышалось из комнаты.
– Я-а, – шепотом ответил Ладутька.
Женщина открыла дверь, горячо обняла «немца», как только тот переступил порог, и вдруг отшатнулась: не та фигура, запах одежки не тот!
– Я тебе дам «Курт»! – не помня себя от злости, зашипел Ладутька и начал угощать ее шомполом.
После этого случая директорша стала побаиваться водить дружбу с Евдокией, а у Юрия Павловича появилась страшная бессонница. Партизаны, мерещилось по ночам, придут и к нему. Придут и спросят: «А какую пользу ты принес Советской власти?» Он слышал, отряд Сокольного вернулся из дальних мест, да еще и не один. И если за спиной у Ильи Ильича Жарский, особенно в последнее время, не очень боялся оккупантов, то партизаны начали представляться ему прямо-таки беспощадными. Даже некогда близкий, привязанный к нему Андрей казался теперь суровым, страшным. Вот заходит он в комнату, садится к столу, ничего не говорит, ни о чем не спрашивает. А Жарскому хочется говорить, высказать Андрею очень многое.