На второй день к вечеру добрался Собинка до землянки, вырытой Никифором и Герасимом.
Странно и непривычно было вокруг. Давно ли здесь шумело многотысячное войско? Теперь пусто. Походят на печальные могильные холмики бесчисленные землянки и шалаши, припорошённые свежим снегом. Низкие тени бесшумно скользят в сгущающихся сумерках. Не поймёшь, одичавшие собаки или волки и лисицы ищут поживы.
А на другом берегу, ордынском, горят костры. Слышатся голоса, конское ржание. Перекликаются люди на чужом, незнакомом языке. Поют унылые тягучие песни.
Вечером, ровно по заказу, повалил снег. К утру, подумал Собинка, присыплет его убежище-землянку и укроет следы. Глядишь, пройдут мимо, не заметят вороги. Да и до того ли им будет, чтобы рыскать по старым шалашам?
Забрался в землянку. Плотно прикрыл изнутри дверь. Темно стало. А всё не так студёно, как на воле. Развёл малый огонь из дровишек, припасённых ещё Герасимом. Дымно сделалось, но тепло. Повеселел Собинка. Поужинал хлебом с мясом — Никифоровыми дарами. Лёг на привычное место подле догорающего костерка. Закрыл глаза. Грезится: хлопнет сейчас дверь, войдёт, согнувшись, Никифор, скинет полушубок. «Пора на сторожу, милок», — скажет.
Однако тихо всё. Нет на берегу русских полков.
Нет ни Никифора, ни Герасима. И Андрюшки-перебежчика ордынского нету. Растравил он душу.
К добру ли?
Непреметно для себя уснул Собинка. Спал крепко.
Запамятовал во сне, что остался один.
Проснулся, потянулся, зевнул сладко: «Небось Герасим уже завтрак сготовил».
А вспомнивши всё, насторожился. Стал прислушиваться: что делается наверху?
Ни звука там единого. Ни движения.
«Чудно… — помыслил. — Неужто проспал ордынское войско? Не может быть! — Сообразил: — Должно, стороной прошли».
Встал с лежанки.
И к двери. Потихоньку, чтоб не скрипнула, приоткрыл.
И зажмурился.
Не утро — ясный солнечный день на воле. На снег свежевыпавший больно смотреть. Слепит!
Выбрался осторожно. Первая забота: что на правом, ордынском берегу? Глядь — пусто. Ни одной живой души. Только повсюду чернеет-виднеется брошенный ненужный походный скарб. Сломанные повозки, рухлядь всякая.
«Надо же!» — изумился Собинка. И обрадовался, понятно. Прошли где-то стороной Ахматовы войска следом за русскими. И его, Собинку, никто не обнаружил. Теперь он позади ордынских войск. И от его ловкости зависит, как сноровистее затеряться среди русских пленных, что вели те с собой.
Неведомо самое главное. Там ли Евдокимова жена с дочкой? Но сказывал же Евдоким — были они в обслуге Ахматова сына царевича Муртозы.
Царевич, известно, тут. Значит, и они должны быть при нём.
Стал Собинка смекать, как поступить далее.
Для того первым делом решил разведать путь, коим двигалось ордынское воинство.
Налево глянул, туда, где в невидимой дали стояли Калуга, Серпухов и иные города. Расстилался там свежий снег, нетронутый конским копытом.
Направо посмотрел.
И застыл, очам своим не веря.
Шагах в десяти али в пятнадцати от землянки стоит девочка. В одёжке длинной. Руки в рукава засунуты. От холода. На голове платок. Голова печально склонилась на левое плечо.
Потёр глаза Собинка. Чудится?
Нет. На прежнем месте девчонка. Смотрит на правый берег.
Полез за пазуху Собинка. Руки трясутся. Достал Евдокимову куклу. Точь-в-точь та девчонка. Набежавшие слёзы вытер рукавом. Комок, что в горле встал, проглотил. Позвал тихонько:
— Катя…
Обернулась девочка.
Глянула испуганно большущими голубыми глазами. Напряглась. Понял Собинка: сейчас задаст стрекача. Поспешно протянул куклу:
— На, возьми!
— Ой, мамочка! — Глаза у девочки ровно плошки. — Откуда она у тебя?
Собинка торопливо:
— Тебя Катей зовут?
— Почём знаешь?
— А мамку твою Анютой?
— Померла мамка…
Поплакала втихомолку Катя. Вытерла ладошкой слёзы:
— Зато у меня папка есть… Пошёл к великому князю. Обещал вернуться и нас выкупить из ордынского полону… — Вновь набежали слёзы на Катины глаза: — Только долго нету его… Так ведь придёт? Верно? Он меня очень любит, папка мой!
Заныло сердце у Собинки.
«Ах, дядька Савелий… — подумал с тоской и ненавистью. — Что же ты, гадина этакая, наделал?! Ужо вернусь — сочтёмся…»
И к Кате:
— Ты как сюда попала?
— Спряталась потихоньку от злющей царевичевой жены. Когда все ушли, вылезла — и на этот берег…
— Постой, а куда пошли ордынские воины? Какой стороной?
— Не знаю.
— Всё ж таки? — допытывался Собинка.
— Туда куда-то…
Катя махнула красной замёрзшей ручкой в сторону правого берега.
— Да нет, — принялся объяснять Собинка. — Оттуда они пришли. А вот ушли куда?
— Экий ты непонятливый! — сказала Катя. — Откуда пришли, туда и ушли. В степи свои, в улусы. Куда ж ещё?
Смотрит Собинка в синие Катины глаза. Не может ничего понять.
— Все ушли?
— Все.
— И начальные люди тоже?
Кивает головой в платочке Катя. Спрашивает застенчиво:
— У тебя поесть нет ли чего? Хоть хлеба корочки, а?
Захлопотал Собинка.
— У меня, Катя, съестного полно. Айда в землянку! — открыл дверь. — Входи!
— Тепло тут… — похвалила Катя. И пожаловалась: — Застыла шибко и есть очень хочется.
Быстро разжёг костёр Собинка. Дверь чуток приоткрыл, чтобы дымом меньше щипало глаза.
Из Никифоровой сумки достал хлеба, мяса, сала — всё разом.
Вытащил ножик. Отрезал ломоть хлеба и кусок мяса:
— Ешь!
А Катя уставилась на ножик. Глаз не сводит.
— Откуда он у тебя? И кукла откуда? У меня такая же была. Папаня сделал на меня похожую. Только я потеряла…
Выругал себя мысленно Собинка: экий неловкий! Надо же было нож показать, Евдокимовой дочке напомнить про отца.