историческими датами! По окончании битвы все вокруг устраивают карательные экспедиции в прошлое, дабы в нем поохотиться на виновных. Но кто были эти виновные? Коммунисты, одержавшие победу в 1948 году? Или их бездарные противники, потерпевшие поражение? Все охотились на виновных, и все были предметом охоты. Когда брат Йозефа, с целью продолжить образование, вступил в партию, друзья осудили его как карьериста. Это вызвало у него еще большее отвращение к коммунизму, на который он возлагал ответственность за собственное малодушие, а его жена сосредоточила свою ненависть на людях типа Н., еще до революции убежденного марксиста, который участвовал по доброй воле (а стало быть, без всякого шанса на прощение) в сотворении того, что она считала величайшим злом.
Снова зазвонил телефон. Он поднял трубку, и на этот раз был уверен, что узнает ее: — Наконец!
— Ах, как я счастлива услышать твое «наконец»! Ты ждал моего звонка?
— С нетерпением.
— В самом деле?
— У меня было отвратительное настроение. Звук твоего голоса преображает все.
— Ах, ты делаешь меня счастливой! Как бы я хотела, чтобы ты был здесь, со мной, там, где я сейчас.
— Как мне жаль, что это невозможно.
— Тебе жаль? В самом деле?
— В самом деле.
— Я увижу тебя до твоего отъезда?
— Да, увидишь.
— Точно?
— Точно! Послезавтра мы пообедаем вместе!
— Это будет восхитительно.
Он назвал ей адрес своей гостиницы в Праге.
Опустив трубку, задел взглядом разорванный дневник, обращенный в груду бумажных клочков на столе. Он взял этот бумажный хлам и весело кинул его в корзину.
26
За три года до 1989-го Густав открыл в Праге агентство для своей фирмы, но наезжал туда лишь несколько раз в году. Для него этого было достаточно, чтобы полюбить этот город и усмотреть в нем идеальное место для жизни; не только ради любви к Ирене, но также (возможно, главным образом) потому, что здесь еще больше, чем в Париже, он чувствовал себя отрезанным от Швеции, от семьи, от своей прошлой жизни. Когда коммунизм неожиданно исчез из Европы, он, не колеблясь, предложил фирме использовать Прагу в качестве стратегического плацдарма для завоевания новых рынков. Он настоял на покупке красивого барочного особняка, разместил там офисы, а для себя оставил две комнаты под крышей. Со своей стороны мать Ирены, обитавшая одна на пригородной вилле, отдала в распоряжение Густава весь второй этаж, так что он мог менять место проживания по настроению.
Сонная и запущенная в эпоху коммунизма, Прага на его глазах пробуждалась, наполнялась туристами, светилась витринами магазинов и новых ресторанов, украшалась реставрированными и заново окрашенными барочными домами. «Prague is my town!»— восклицал он. Он был влюблен в этот город: не так, как патриот, ищущий в любом уголке страны свои корни, свои воспоминания, следы своих умерших, а как путешественник, охваченный изумлением и восхищением, как ребенок, что зачарованно бродит по парку аттракционов и отказывается покидать его. Пристрастившись к изучению истории Праги, он подолгу разглагольствовал перед желающими его слушать о ее улицах, дворцах, храмах и без конца рассуждал о ее знаменитостях: императоре Рудольфе (покровителе живописцев и алхимиков), о Моцарте (у которого, по слухам, была здесь любовница), о Франце Кафке (всю жизнь несчастный в этом городе, он оказался усилиями туристических агентств его святым патроном).
С невероятной быстротой Прага забыла русский язык, который на протяжении четырех десятилетий все ее жители должны были изучать с первых классов, и, торопясь сорвать аплодисменты на мировой эстраде, выставляла себя перед прохожими в наряде английских надписей: skateboarding, snow-boarding, streetwear, publishing house, National Gallery, cars for hire, pomonamarkets и тому подобных. В офисах фирмы Густава сотрудники, коммерческие партнеры, богатые клиенты — все обращались к нему по-английски, так что чешский язык казался всего лишь безличным шелестом, звуковым обрамлением, на фоне которого одни англосаксонские фонемы воспринимались как человеческие слова. Так, однажды, встречая Ирену в пражском аэропорту, Густав приветствовал ее не их привычным французским «Salut!», a английским «Hello!».
И сразу все переменилось. Ибо представим себе жизнь Ирены после смерти Мартина: говорить по- чешски было не с кем, дочери отказывались тратить время на язык столь очевидно бесполезный; французский стал для нее языком каждодневности, единственным ее языком; а посему не было ничего естественнее, чем навязать его своему шведу. Этот лингвистический выбор определил их роли: поскольку Густав плохо говорил по-французски, именно она в их союзе управляла словом; она упивалась собственным красноречием: Господи, после столь долгого времени она могла наконец говорить, говорить и быть услышанной! Ее вербальное превосходство уравновесило соотношение сил: она целиком зависела от него, но в их беседах она главенствовала и увлекала его в свой собственный мир.
А вот Прага видоизменила язык их союза; он говорил по-английски, она пыталась отстоять свой французский, чувствуя себя к нему все более привязанной, но, не получая никакой поддержки извне (французский уже не обладал прежним очарованием в этом городе, некогда франкофильском), она в конце концов сдалась; их отношения перевернулись: в Париже Густав внимательно слушал Ирену, жаждавшую выговориться; в Праге говоруном стал он, великим говоруном, неумолчным говоруном. Плохо владея английским, Ирена понимала сказанное им лишь наполовину и, не желая тратить усилий, слушала его мало, а говорила с ним и того меньше. Ее
Великое Возвращение обрело весьма любопытную форму: на улицах, в окружении чехов, ее ласкало дуновение прежней дружественности и на мгновение делало ее счастливой; затем, вернувшись домой, она становилась молчаливой чужестранкой.
Постоянный разговор умиротворяет любовные пары, его мелодичное течение скрывает, словно пелена, скудеющее вожделение плоти. Когда же разговор угасает, отсутствие физической близости внезапно оборачивается пугалом. Немота Ирены лишила Густава уверенности. Теперь он предпочитал видеть ее в кругу ее семьи, ее матери, ее единоутробного брата, его супруги; он обедал с ними со всеми на вилле или в ресторане, стремясь найти в их обществе приют, убежище, покой. Сюжетов для разговора у них всегда было вдосталь, ибо они могли касаться лишь очень немногих: их словарь был ограничен и, чтобы быть понятыми, всем приходилось говорить медленно и повторяясь. Густав уже почти обретал свою былую безмятежность; эта неторопливая болтовня устраивала его, действовала успокаивающе, была приятной и даже веселой (как часто они смеялись над потешно искаженными английскими словами!).
Уже давно глаза Ирены не светились желанием, но в силу привычки они, широко раскрытые, по- прежнему устремлялись на Густава и смущали его. Чтобы замести следы и утаить свой эротический надлом, он охотно расточал добродушно гривуазные анекдоты, забавные двусмысленности, произнесенные громким смеющимся голосом. Его лучшим союзником была мать, всегда готовая помочь ему непристойными шуточками, которые выдавала в утрированной, пародийной манере на своем ребячливом английском. Слушая их, Ирена испытывала чувство, что эротизм навсегда превратился в детское шутовство.
27
После встречи с Йозефом в Париже, она только о нем и думает. Без конца вспоминает их давнее мимолетное приключение в Праге. В том баре, где она сидела со своими друзьями, он выглядел взрослее,