крута дорога от нью-орлеанской полифонии через hot-джаз, свинг, к cool-джазу и далее. Нью-орлеанскому джазу даже не снились гармонии, какие использует современный джаз. Наша народная музыка — это спящая принцесса из прошлых веков истории. Наша задача — разбудить ее. Она должна слиться с современной жизнью и развиваться вместе с ней. Развиваться так же, как джаз: оставаясь самой собой, не утрачивая своей мелодики и ритмики, она должна вступать во все новые и новые стилевые фазы. И говорить о нашем двадцатом столетии. Стать его музыкальным зеркалом. Нелегко, конечно. Это огромная задача. Это задача, которую можно выполнить лишь при социализме.
Что у нее общего с социализмом? — возражали мы.
Он объяснил нам. Старая деревня жила коллективной жизнью. Общие обряды сопровождали весь деревенский год.
Народное искусство жило исключительно внутри этих обрядов. Романтики воображали, что девушку на покосе охватывало вдохновение и из нее ключом била песня, как источник из скалы. Но народная песня возникает иначе, чем художественное стихотворение. Поэт творит, чтобы выразить самого себя, свою исключительность и неповторимость.
Народной песней человек не отделял себя от других, а напротив, сливался с остальными. Народная песня возникала как сталактит. Капля за каплей обрастала она новыми мотивами и новыми вариантами. Ее передавали от поколения к поколению, и каждый, кто ее пел, придавал ей что-то новое. У каждой песни было много творцов, и все они скромно терялись
Капитализм разрушил старую, коллективную жизнь. И тем самым народное искусство утратило свою почву, смысл своего бытования, свою функцию. Тщетны были бы попытки возродить его, покуда существуют такие общественные условия, в каких живут люди, разобщенные между собой, сами по себе. Но социализм освободит человека от ига одиночества. Люди будут жить в новой коллективности. Они будут связаны единым общественным интересом. Их личная жизнь сольется с общественной. Они вновь объединятся десятками общих обрядов, создадут свои новые коллективные традиции, а некоторые позаимствуют из прошлого. Дожинки, масленицы, плясовые забавы, трудовые обычаи. Возникнут и новые: Первое мая, митинги, праздники Освобождения, собрания. Здесь всюду найдет свое место народное искусство. Здесь оно будет развиваться, меняться и обновляться. Можем ли мы это понять, наконец?
Перед моими глазами всплывал день, когда у деревьев на наших улицах стояли привязанные войсковые лошади. За несколько дней до этого Красная Армия отбила наш город. Мы надели праздничные национальные костюмы и пошли играть в парк. Потягивая вино, играли без устали много часов подряд. Русские солдаты вторили нам. своими песнями. И я говорил себе тогда, что настает новая эра. Эра славян. Мы такие же наследники античности, как романские и германские народы. Но в отличие от них мы проспали и продремали много столетий. Зато выспались. И сейчас мы бодрые. Настал наш черед!
Это ощущение снова сейчас возвращалось ко мне. Я непрестанно думал о наших истоках. У джаза — корни в Африке, а ствол в Америке. Наша музыка уходит живыми корнями в музыкальность европейской античности. Мы хранители старого и драгоценного дара. Мысли выстраивались абсолютно логично, цепляясь одна за другую. Славяне приносят революцию. С нею — новую коллективность и новое братство. С нею — новое искусство, которое будет жить в народе так, как когда-то старые деревенские песни. Высокая миссия, которую возложила на нас история, на нас, юношей у цимбал, была поистине невероятной и при этом поистине закономерной.
А вскоре оказалось, что невероятное начинает и в самом деле сбываться. Никто никогда не сделал для нашего народного искусства столько, сколько коммунистическая власть. Огромные суммы ассигновала она на организацию новых ансамблей. Народная музыка, скрипка и цимбалы ежедневно звучали по радио. Моравские и словацкие народные песни наводнили институты, праздники Первомая, молодежные гулянья и эстрады. Джаз не только совершенно исчез из обихода нашей страны, но стал символом западного капитализма и его упадка. Молодежь перестала танцевать танго и буги-вуги и на своих увеселениях и праздниках, обнимая друг друга за плечи, водила по кругу хороводы. Коммунистическая партия делала все, чтобы создать новый стиль жизни. Такой, как в Советском Союзе. Она опиралась на знаменитое сталинское определение нового искусства: народное по форме, социалистическое по содержанию. А народную форму не могло придать нашей музыке, танцу, поэзии ничто другое, кроме народного искусства.
Наша капелла плыла по вздутым волнам этой политики. Вскоре она стала известна по всей стране. Пополнилась певцами и танцорами и превратилась в мощный ансамбль, который давал концерты на сотнях эстрад дома и ежегодно выезжал за границу. И пели мы не только по старинке о Яничке, что убил свою милую, но и новые песни, которые создавали в ансамбле сами. Вот хотя бы о том, как «живется хорошо там, где нету пана», или песню о Сталине, о вспаханных межах, о дожинках на кооперативном поле. Наша песня уже перестала быть лишь воспоминанием о старых временах. Она жила. Она принадлежала новейшей истории. Она сопровождала ее.
Коммунистическая партия горячо нас поддерживала. И потому наши политические оговорки быстро таяли. Я сам вступил в партию сразу же, в начале сорок девятого. Да и остальные товарищи из нашего ансамбля последовали моему примеру.
Но мы с ним оставались друзьями. Когда же впервые между нами пролегла тень?
Конечно, я знаю. Отлично знаю. Случилось это на моей свадьбе.
Я учился в Брно в высшем музыкальном училище по классу скрипки и в университете слушал лекции по музыковедению. На третьем году пребывания в Брно вдруг почувствовал себя как-то ужасно неуютно. Отцу дома жилось все хуже и хуже. Он перенес инсульт. К счастью, выкарабкался, но с этого времени вынужден был очень следить за своим здоровьем. Меня непрестанно мучила мысль, что он дома один и, случись с ним беда, не сможет даже послать мне телеграмму. Каждую субботу я возвращался домой со страхом, а в понедельник утром уезжал в Брно, охваченный еще большей тревогой. Однажды стало совсем невмоготу. Промучился я весь понедельник, во вторник стало еще мучительнее, а в среду бросил все пожитки в чемодан, расплатился с квартирной хозяйкой и сказал, что уже не вернусь.
До сих пор вспоминаю, как я тогда шел с вокзала домой. В нашу деревню, примыкающую к городу, путь лежит через поле. Стояла осень, время близилось к сумеркам. Дул ветер, и на полях мальчишки запускали в небо на длиннющих бечевках бумажных змеев. Когда-то отец мне тоже сделал такого змея.
А потом ходил со мной в поле, подбрасывал змея в воздух и пускался бежать, чтобы ветер надул бумажное тело и вознес кверху. Меня это не очень увлекало. Папу — больше. Именно это воспоминание и растрогало меня тогда, и я убыстрил шаг. Вдруг пронзила мысль, что отец посылал змея в небеса к маме.
Странно, но с малолетства по сию пору я представляю себе маму на небесах. Нет, я не верую ни в Бога, ни в жизнь вечную — ни во что такое. То, о чем я говорю, не вера. Это образы. Надо ли от них отказываться? Без них я осиротел бы. Власта упрекает меня, что я фантазер, что вижу вещи не такими, какие они на самом деле. Нет, я вижу вещи такими, какие они есть, но, кроме видимых вещей, вижу еще и невидимые. Фантастические образы не просто так существуют на свете. Они-то и превращают наши дома в пенаты.
О маме я узнал, когда ее уже давно не было в живых. Поэтому я никогда не плакал по ней. Скорее я всегда радовался тому, что мама молода и красива и что она на небесах. У других детей не было такой молодой матери, какой была моя.
Я люблю представлять себе, как святой Петр сидит на табуретке у окошка, из которого видна внизу земля. Мама часто ходит к окошку. Петр всегда добр к ней, потому что она красива. И разрешает ей поглядеть в окошко. И мама видит нас. Меня и отца.
Мамино лицо никогда не бывало печальным. Напротив. Когда она смотрела на нас из окошка в Петровых вратах, то очень часто улыбалась нам. Кто живет в вечности, не мучится печалью. Он знает, что жизнь человеческая длится мгновение и что встреча близка.
Но когда я бывал в Брно и оставлял отца одного, мне казалось, что мамино лицо печально и