укоризненно. А я хотел жить с мамой в ладу.
Я торопился, стало быть, домой и видел, как бумажные змеи взмывали в воздух и плыли к небесам. Я был счастлив. Я не жалел ничего из того, что покидаю. Конечно, я любил свою скрипку. Любил я и теорию музыки. Но к карьере я не стремился. И самый яркий жизненный путь не заменит радости возвращения домой, где ты снова окружен тем, что обретаешь при рождении: горизонтом родного пейзажа, задушевностью знакомых стен, мамой, отцом. Возвращался я домой с великим облегчением.
Когда я сообщил отцу, что в Брно уже не вернусь, он не на шутку рассердился. Не хотел, чтобы ради него я калечил себе жизнь. Пришлось сказать ему, что из училища меня выгнали за неуспеваемость. В конце концов он поверил и разозлился еще пуще прежнего. Но меня это не очень огорчало. Впрочем, вернулся я домой не бездельничать. Я продолжал играть первую скрипку в нашем ансамбле. В музыкальной школе нашел место учителя по классу скрипки. Я мог посвятить себя тому, что люблю.
В этом мире была и Власточка. Она жила в соседней деревне, что стала сейчас — как и моя деревня — уже окраиной нашего города. Танцевала у нас в ансамбле. Я познакомился с ней, еще когда учился в Брно, и рад был, что по возвращении могу чуть не каждый день с ней видеться. Но настоящая влюбленность пришла чуть позже — причем внезапно, когда однажды на репетиции она вдруг неудачно упала к сломала ногу. На руках я нес ее в вызванную карету «скорой помощи» и чувствовал ее слабенькое тельце. И тогда вдруг с удивлением осознал, что во мне-то самом метр девяносто росту и сто килограммов весу — впору дубы валить, — а она легонькая и несчастная.
Это была минута провидческая. Во Властином страдальческом облике я вдруг увидел другой, гораздо более знакомый. Как же так, почему мне это давно не пришло в голову? Власта ведь была «бедная девчоночка», образ стольких народных песен! Бедная девчоночка, у которой нет на свете ничего, кроме чистоты, бедная девчоночка, всеми обиженная, бедная девчоночка в стареньком платьице, бедная девчоночка-сиротинушка.
В прямом смысле слова, конечно, было не так. У Власточки были родители, притом совсем не бедные. И как раз потому, что это были крестьяне зажиточные, новое время стало прижимать их к стенке. Власточка зачастую приходила в ансамбль в слезах. От родителей требовали высоких поставок. Ее отца объявили кулаком. Реквизировали у него трактор и другие сельскохозяйственные машины. Угрожали арестом. Я жалел ее и утешал себя мыслями, что буду беречь ее. Бедную девчоночку.
С тех пор как я стал воспринимать Власту освященной словом из народной песни, мне казалось, будто я вновь переживаю любовь, тысячу раз пережитую. Будто играю по каким-то старинным нотам. Будто они пропевают мне народные песни. Отданный этому поющему потоку, я мечтал о свадьбе и ждал ее с нетерпением.
За два дня до свадьбы неожиданно приехал Людвик. Я восторженно встретил его.
И тут же сообщил ему великую новость относительно моей свадьбы и попросил как самого дорогого товарища быть на ней свидетелем. Он пообещал мне. И пришел.
Мои друзья из ансамбля устроили мне истинно моравскую свадьбу. Ранним утром все явились к нам с капеллой и в национальных костюмах. Наш цимбалист, пятидесятилетний Вондрачек, был старшим дружкой. Ему выпала роль посаженого отца. Сперва папа мой угостил гостей сливянкой, хлебом и шпиком. Затем посаженый отец кивнул всем, чтобы утихли, и звучным голосом возгласил:
Посаженый отец, старший дружка, — голова, душа, распорядитель всего обряда. Так уж повелось издревле. Так было на протяжении тысячи лет. Жених никогда не был субъектом свадьбы. Был ее объектом. Не он женился. Его женили. Свадьбой опутывали его, и он уже плыл по воле ее мощных волн. Не он действовал и не он говорил. За него действовал и говорил посаженый отец. Да и посаженый отец не был действующим лицом обряда. Им была многовековая традиция, что подхватывала одного человека за другим и вовлекала в свой благостный поток. В этом потоке один уподоблялся другому и становился человечеством.
Вот мы и отправились под началом посаженого отца в соседнюю деревню. Шли полем, и товарищи играли на ходу. Перед Власточкиным домом нас уже поджидали одетые в национальные костюмы люди со стороны невесты. Посаженый отец запричитал:
Из толпы, стоявшей у ворот, выступил пожилой человек в национальном костюме. «Коль вы люди добрые, милости просим». И зазвал нас в дом. Мы молча ввалились в сени. Были мы, как представил нас посаженый отец, всего лишь усталыми путниками и спервоначалу не выдавали своего истинного умысла. Старик в национальном костюме, выступавший с невестиной стороны, обратился к нам: «Коли что у вас на сердце лежит, сказывайте».
И тут посаженый отец стал говорить, сперва туманно и со всякими околичностями, а старик в национальной костюме таким же манером отвечал ему. Лишь после долгих недомолвок посаженый отец открыл, зачем мы пришли.
В ответ на это старик преподнес ему такой вопрос:
Еще с минуту они вот так перекликались, пока невестин заступник не заключил: «А теперь-ка невесту призовем, пускай скажет, согласна она или нет».
Он ушел в соседнюю комнату, но вскоре воротился, ведя за руку женщину в национальном костюме. Была она худой, долговязой, костлявой, а лицо — закрыто платком: «Вот она, невеста».
Но посаженый отец завертел головой, и мы все громким гулом выразили свое несогласие. Старик поуговаривал нас недолго и под конец увел замаскированную женщину назад. И лишь потом привел к нам Власту. Она была в черных сапожках, красном переднике и ярком лифе. На голове был веночек. Она показалась мне красивой. Старик вложил ее руку в мою.
Потом повернулся к невестиной матери и крикнул жалостливым голосом: «Ой, матушка!»
Невеста при этих словах вырвала свою руку из моей, опустилась на колени перед матерью и склонила голову. Старик продолжал:
Мы были лишь немыми актерами, подставленными под давно напетый текст. А текст был красивый, захватывающий, и все это было правдой. Потом заиграла музыка, и мы пошли в город. Свадебный обряд был в ратуше, там тоже играла музыка. Потом был обед. После обеда отправились мы в «Моравскую избу», где играли и танцевали.
Вечером подружки сняли с Властиной головы розмариновый веночек и торжественно отдали мне. Из распущенных волос заплели ей косу, обвили ее вокруг головы и на голову надели чепец. Этот обряд символизировал прощание с девичеством. Власта, конечно, уже давно не была девушкой. А значит, не имела права и на веночек — символ невинности. Но для меня это было не важно. В каком-то высшем смысле, куда более обязательном, она лишалась девичества именно и исключительно сейчас, когда подружки отдавали мне ее веночек.
Бог мой, почему же воспоминание о розмариновом веночке умиляет меня больше, чем наша взаправдашняя первая близость, чем настоящая Власточкина девическая кровь? Не знаю почему, но это так. В песнях, что пели женщины, этот веночек уплывал по воде, а волны расплетали на нем алые ленты. Мне хотелось плакать. Я был пьян. Я видел перед глазами, как плывет этот венок, как ручей отдает его речке, речка — реке, река — Дунаю, Дунай — морю. Я видел перед глазами венок во всей его невозвратности. Дело было именно в этой невозвратности. Все знаменательные жизненные события невозвратны. Чтобы человеку стать человеком, надо пройти сквозь эту невозвратность в полном сознании.