только Синсемилла пристрастилась к этому занятию. Согласно мнению психологов, членовредительством в основном увлекались девушки-подростки и молодые женщины после двадцати. Синсемилла уже вышла из этого нежного возраста. Членовредителей отличали низкая самооценка, даже презрение к себе. Синсемилла, наоборот, очень себя любила большую часть времени, во всяком случае, когда находилась под действием наркотиков, то есть практически постоянно. Разумеется, приходилось предполагать, что первоначально она подсела на тяжелые наркотики не из-за их «хорошего вкуса», как сама говорила, но стремясь к самоуничтожению.
Ладони Лайлани оставались влажными. Она вновь вытерла их. Несмотря на августовскую жару, руки похолодели. Во рту появилась горечь, может, отрыгнулся лук из картофельного салата Дженевы, и язык прилип к нёбу.
В такие моменты она старалась представить себя Сигурни Уивер, играющей Рипли в «Чужих». Ладони влажные, само собой, руки холодные, понятное дело, рот пересох, но ты все равно можешь расправить плечи, набрать в рот слюны, открыть эту чертову дверь и войти, какое бы чудище за ней ни сидело, и
Лайлани вытерла руки о шорты.
Большинство членовредителей зациклены на собственной персоне. Малой их части можно уверенно ставить диагноз – нарциссизм, вот тут Синсемилла и психологи определенно сходились во мнениях. Мать, если пребывала в веселом настроении, частенько пела полную энтузиазма мантру, которую сама и сочинила: «Я – озорной котенок, я – летний ветерок, я – птичка в полете, я – солнце, я – море, я – это я!» В зависимости от количества поступивших в ее организм запрещенных законом субстанций, балансируя на канате между гиперактивностью и наркотическим забытьем, она иногда повторяла эту мантру нараспев, сто раз, двести, пока не засыпала или не начинала рыдать, после чего опять же засыпала.
В три шага, с помощью стального ортопедического аппарата, Лайлани добралась до двери.
Приникла к ней ухом. Ни звука изнутри.
Рипли обычно держала наготове большой пистолет и огнемет.
Вот где привычка миссис Ди путать реальность и кино пришлась бы очень кстати. Вспомнив свою недавнюю победу над откладывающей яйца инопланетной королевой, Дженева без колебаний распахнула бы дверь и решительно переступила порог.
Вновь ладони прошлись по шортам. Потные руки не годятся для щекотливых ситуаций.
Как говаривала Синсемилла, она плакала, потому что видела себя цветком в мире шипов, потому что никто не мог в полной мере оценить всю красоту полного спектра ее свечения. Иногда Лайлани думала, что это действительная причина частой слезливости матери, и пугалась, поскольку выходило, что на Земле Синсемилла еще более чужая, чем Ипы, которых безуспешно разыскивал Престон. Нарциссизм не подходил для характеристики человека, который, валяясь в блевотине, воняя мочой и бормоча что-то бессвязное, видел себя более нежным и экзотическим цветком, чем орхидея.
Лайлани постучала в дверь спальни. В отличие от матери, она уважала право людей на уединение.
Синсемилла на стук не отреагировала.
Может, с дорогой мамулей все в порядке, несмотря на представление, устроенное ею во дворе. Может, она мирно спит и ее следует оставить в покое, чтобы она и дальше наслаждалась видением лучших миров.
Но вдруг она в беде? Вдруг это один из тех случаев, когда знание приемов первой помощи придется очень кстати или потребуется вызывать врача? Если ты едешь по незнакомой территории, местоположение ближайшей больницы можно узнать по спутниковой связи. Век высоких технологий – самый безопасный период в истории человечества для моральных выродков, обожающих путешествовать.
Она постучала вновь.
И не могла сказать, почувствовала ли облегчение или тревогу, когда мать откликнулась театральным голосом: «Я слушаю тебя, скажи, кто ты, стучащийся в дверь моей опочивальни».
Иной раз, когда Синсемилла пребывала в таком вот игривом настроении, Лайлани подыгрывала ей, говорила на псевдостароанглийском диалекте, с театральными жестами и напыщенными фразами, надеясь хоть так установить мало-мальскую связь мать – дочь. Но эти попытки не приводили ни к чему путному. Синсемилла не хотела расширять актерский состав. Всем, кроме нее, отводилась роль восхищенных зрителей, потрясенных бенефисом одной-единственной актрисы. Если же Лайлани настаивала на том, чтобы делить с ней блеск рампы, изящный диалог резко менял тональность, и голос, каким, по мнению Синсемиллы, изъяснялся персонаж Шекспира или кто-то из придворных короля Артура, вдруг начинал сыпать грязными ругательствами.
Поэтому вместо вычурного: «Это, я принцесса Лайлани, пришла справиться о самочувствии моей госпожи» – она ответила:
– Это я. Ты в порядке?
– Войди, войди, дева Лайлани, твоя королева давно ждет тебя.
Приехали. Значит, все еще хуже, чем кровь и членовредительство.
Впрочем, большая спальня подходила для представлений Синсемиллы ничуть не меньше, чем двор или любая другая комната этого дома.
Синсемилла сидела на кровати, застеленной лягушачье-зеленым покрывалом из полиэстра, привалившись спиной к подушкам. В длинной, расшитой комбинации, с кружевами по подолу, которую она купила на блошином рынке неподалеку от Альбукерке, штат Нью-Мексико, когда они ехали в Розуэлл разгадывать тайны инопланетян.
Как известно, красный свет более всего соответствует интерьеру публичного дома, поэтому Лайлани попала в спальню скорее проститутки, чем королевы. Горели обе лампы на прикроватных тумбочках. На абажуре одной лежала красная шелковая блуза, на абажуре второй – красная хлопчатобумажная.
Такой свет благоволил к Синсемилле. При нем снопы, килограммы, тюки, унции, пинты и галлоны запрещенных законом субстанций крали гораздо меньшую часть ее красоты, чем при дневном или искусственном освещении. В красных тонах она казалась красавицей. Даже с босыми, запачканными пылью и сухой травой ногами, в мятой и грязной комбинации, с растрепанными и спутанными после лунного танца волосами могла сойти за королеву.
– Что привело тебя, о юная дева, пред очи Клеопатры?
Лайлани, углубившаяся в комнату на два шага, не могла и представить себе, что египетская королева, правившая более двух тысяч лет тому назад, могла задать вопрос, достойный лишь плохой постановки «Камелота».
– Я собираюсь лечь спать и решила зайти, чтобы узнать, все ли у тебя в порядке.
Взмахом руки Синсемилла предложила ей подойти ближе.
– Иди сюда, суровая крестьянская дочь, и позволь твоей королеве познакомить тебя с произведением искусства, достойным галерей Эдема.
Лайлани не понимала, о чем вела речь ее мать. А по опыту знала, что самая мудрая политика – сознательно оставаться в неведении.
Она приблизилась еще на шаг, не из покорности или любопытства, но потому, что быстрый уход мог вызвать обвинение в грубости. Ее мать не навязывала детям правил или стандартов поведения, своим безразличием предоставляла им полную свободу, однако терпеть не могла, если за собственное безразличие ей платили той же монетой, и не выносила неблагодарности.
Какой бы несущественной ни была причина, вызвавшая неудовольствие Синсемиллы, наказание следовало незамедлительно. Да, до рукоприкладства дело не доходило, на такое Синсемиллы не хватало, но она могла нанести немалый ущерб словами. Потому что всюду следовала за тобой, врывалась в любую дверь, настаивала на внимании к ней, укрыться от нее не представлялось возможным и приходилось выдерживать ее словесную порку, иногда растягивающуюся на часы, пока она не сваливалась без сил или не уходила, чтобы заторчать вновь. Во время таких экзекуций Лайлани частенько мечтала о том, чтобы ее мать отказалась от ненавистных слов и заменила их парой тумаков.
Откинувшись на подушки, Синсемилла-Клеопатра говорила с улыбчивой настойчивостью, которую, Лайлани это знала, следовало воспринимать как приказ.
– Подойди, сердитая девочка, подойди, подойди! Взгляни на эту маленькую красотку и возмечтай о том, чтобы тебя сотворили так же хорошо, как ее.