точки, а за этими точками чувствовалась сила воли, которой хватило бы на то, чтобы пробуравить камень.
— Боже мой, — Младший прикинулся, что только теперь разум его очистился от воздействия лекарственных препаратов и он наконец понял, чем вызвано присутствие копа в его палате, — вы думаете, что Наоми убили, так?
Вместо того чтобы подтвердить слова, произнесённые в ходе своего первого визита в палату, Ванадий вновь удивил Младшего. Отвёл взгляд, повернулся и направился к двери.
— Это просто ужасно, — просипел Младший, убеждённый, что он теряет некое, он и сам не знал какое, преимущество, если коп вот так уйдёт, не отыграв эпизод, без которого не обходился ни один интеллектуальный детективный телефильм с участием Перри Мейсона или Питера Ганна.
Остановившись у двери, не открывая её, Ванадий повернулся, вновь посмотрел на Младшего, но ничего не сказал.
По максимуму добавив в голос шока и обиды, делая вид, что слова эти жестоко ранят его, Каин Младший, однако, спросил: «Вы… вы думаете, что я убил её, не так ли? Это же безумие».
Детектив поднял руки, ладонями к Младшему, растопырил пальцы. После паузы показал ему тыльные стороны кистей… снова ладони.
Младший не сразу понял, что сие означает. Движения рук Ванадия напоминали магический ритуал. Что-то в нём было от священника, высоко поднимающего евхаристию.
Но загадочность медленно уступила место пониманию: четвертак исчез.
Младший не заметил, когда детектив перестал перекидывать монету через костяшки пальцев.
— Может быть, ты вытащишь её из своего уха, — предложил Томас Ванадий.
И Младший действительно поднял дрожащую левую руку к уху, думая, что монета торчит из слухового канала, ожидая, когда её с триумфом извлекут на всеобщее обозрение.
Но ушная раковина пустовала.
— Не та рука, — указал Ванадий.
Закреплённая на поддерживающей шине, полунеподвижная, дабы свести к минимуму вероятность случайного выхода иглы из вены, правая рука Младшего онемела и затекла.
Она словно уже перестала быть частью его тела. Бледная и экзотичная, как морской анемон, с длинными пальцами, напоминающими щупальца, которые скрутились вокруг рта анемона, готовые выброситься вперёд и безжалостно ухватить любую проплывающую мимо добычу.
Как рыба-диск с серебряной чешуёй, монета лежала на ладони Младшего, накрыв линию жизни.
Не веря своим глазам, Младший потянулся левой рукой к правой, взял четвертак. Холодный, несмотря на то что лежал на правой ладони. Не просто холодный — ледяной.
В чудеса Младший не верил, так что монета просто не могла материализоваться на ладони его руки. Ванадий стоял с левой стороны кровати. Не наклонялся к Младшему, не перегибался через него.
Однако в своей реальности монета не уступала телу мёртвой Наоми, лежащей на каменистом гребне холма у подножия пожарной вышки.
В изумлении, в котором ужас многократно перевешивал восторг, доставленный ловким фокусом, Младший оторвал взгляд от четвертака и перевёл его на Ванадия, ожидая напороться на ещё одну улыбку анаконды.
Но увидел только закрывающуюся дверь. Столь же бесшумно, как день переходит в ночь, детектив покинул палату.
Глава 18
Серафима Этионема Уайт, несмотря на столь звучные имена, не тянула на ангела, хотя добротой сердца и души она могла тягаться с хозяевами Небес. Но вот крыльев, в отличие от ангелов, в честь которых её назвали, у неё не было, и не могла она петь так сладко, как серафим, ибо природа наградила её низким голосом и застенчивостью, с какой не попадают на сцену. Этионемы — хрупкие цветы, белые или светло-розовые, тогда как эта девушка в свои шестнадцать лет, прекрасная, как цветок, обладала не хрупкой, но сильной волей, которая бы не согнулась и не сломалась даже при самом сильном ветре.
Случайные знакомые, очарованные необычностью её имени, звали девушку исключительно Серафимой. Учителя, соседи и не слишком уж близкие друзья — Серой. А вот те, кто знал её лучше других и любил всей душой, как сестра Целестина, — Фими.
С того момента, как вечером пятого января девушка поступила в больницу Святой Марии в Сан- Франциско, медицинские сестры тоже начали звать её Фими, не потому, что знали достаточно долго, чтобы полюбить, просто именно так называла её Целестина.
Фими делила палату 724 с женщиной восьмидесяти шести лет от роду, Неллой Ломбарди, которая после сильнейшего инсульта восемь дней провела в коме и лишь недавно покинула отделение реанимации. Сейчас её состояние стабилизировалось. Волосы Неллы сияли белизной, обрамляя серое, как пемза, лицо. Кожа начисто лишилась жизненного блеска.
К миссис Ломбарди никто не заходил. В мире она осталась одна, её муж и двое детей уже давно умерли.
На следующий день, шестого января, когда Фими на каталке увезли на анализы в различные отделения больницы, Целестина осталась в палате 724, работая над портретами. Она училась в Академии художественного колледжа.
Девушка отложила наполовину законченный, выполненный в карандаше портрет Фими, чтобы нарисовать несколько портретов Неллы Ломбарди.
Несмотря на урон, нанесённый болезнью и возрастом, красота не покинула лица старухи. Многое указывало на то, что в молодости она была ослепительной красавицей.
Целестина решила нарисовать Неллу, какой видела перед собой, голова на подушке, возможно, смертного одра, закрытые глаза, обвислые губы, лицо серое и застывшее. А потом, отталкиваясь от первого; сделать ещё четыре портрета, воссоздать образ женщины, какой она была в шестьдесят, сорок, двадцать и десять лет.
Обычно, когда Целестину что-то тревожило, искусство становилось для неё убежищем от всех тягот. Когда она планировала, намечала, обдумывала рисунок, время не имело для неё никакого значения, реальная жизнь отступала на второй план.
В этот знаменательный день рисование не сумело увести её от реальности. То и дело её руки начинали так дрожать, что она не могла удержать карандаш под контролем.
Когда её трясло так, что она не могла рисовать, Целестина отходила к окну и смотрела на многоэтажный город.
Удивительная красота Сан-Франциско, яркая история города находили прямой отклик в её сердце, вызывали такую бурю эмоций, что иной раз она задавалась вопросом: а не в этом ли городе она жила в прошлой жизни? Очень часто улицы, на которые впервые ступала её нога, казались ей до боли знакомыми. Знаменитые здания, построенные в конце девятнадцатого и начале двадцатого веков, вызывали у неё смутные воспоминания о великолепных балах, и её воображение иной раз рисовало яркие и живые детали, которые легко могли сойти за воспоминания.
На этот раз даже вид Сан-Франциско, под небом цвета китайского фарфора, с серебристо-золотыми облаками, не приносил утешения, не мог успокоить нервы Целестины. Проблемы её сестры, в отличие от собственных, никак не хотели выходить из головы… да и не попадала она никогда в столь ужасную ситуацию, в какой сейчас оказалась Фими.
Девять месяцев тому назад Фими изнасиловали.
От стыда и страха девушка никому ничего не сказала. Пусть и жертва, она во всём винила себя, и боязнь стать всеобщим посмешищем возобладала над благоразумием.