Может быть, именно потому — из-за высоких надежд и оценок — теперь столько грусти: и во мне, и в некоторых других.
Когда слишком часто говорят (или думают) слово «тактика», то, хотя я прекрасно помню, что, мол, есть вещи, которые «не делают в белых перчатках» (и т. д.), это все-таки нет-нет и тоже запахнет обыкновенным енотством.
Я думаю, что вне личной чести, абсолютной, естественной личной чести, обесценивается любая идея. И приходится, спасая общую честь, вытаскивать снова из памяти «отдельные поступки», подновлять вывески на них, суетиться, сводя концы с концами, штопать и штопать прореху за прорехой, сцепив зубы, натягивать нити, а они обрываются, выскальзывают из рук и никак не хотят соединить в цельную ткань эти «отдельные поступки», и очень это мучительно, горестно и тяжело.
Я думаю, что если какой-нибудь Гофман имеет право, имеет возможность и право обнимать Вас за плечи — как видела я, — то О ЧЕМ ТУТ ГОВОРИТЬ?!
Мы — говорим, п. ч. вынуждены штопать наш нищий невод.
Но нам это больно, стыдно — и мы можем разве что простить Вас, но вовсе не оправдать — тактикой или чем бы то ни было на свете.
Мне мерещится, что если бы Симонов не успел умереть, я бы и с ним получила возможность наблюдать вскоре Вашу — подобную же — мизансцену.
Я думаю, что в писателе нет (вообще) ничего, кроме таланта и чести.
Все остальные его «деяния» — вне сферы (в отвлечении от) этих двух спаянных вещей — все равно доморощенны, провинциальны в сравнении с профессионалами этих других деяний.
Я должна сказать, что если б не наш Штопаный, я бы, м. 6., куда раньше написала бы Вам этого рода что-то.
Но он всегда старался «заступаться» за Вас, хотя, возможно, и не всегда искренне.
Не то чтоб я внятно «жаловалась» ему, но он чувствовал, очевидно, закипание моего гнева. Во- первых, у него лучший характер, чем у меня (без всякой иронии), а во-вторых, он все-таки больший христианин.
А м. б., у него просто — еще меньше надежд… Кто его знает?
Наверное, я покажу ему это письмо.
Когда я Вас брошу, Волк, Вас, пожалуй, больше никто не подберет.
И вот что будет потом:
в следующем воплощении Вы, Волк, будете минералом и будете лежать — такой ровненький минерал — на берегу и распевать в усы пены песню:
Вепсам надо теперь ОЧЕНЬ помогать друг другу. Без слов, самолюбий и благодарностей.
П. ч. вепсам может стать ОЧЕНЬ ПЛОХО.
Может сложиться так, что:
енот (собирательный) из либерала, нажившегося на «разрядке», как на нэпе, теперь, оскандалившись на своей «разрядке», «Метрополях» и «нравственности», в мгновение ока превратится в такого марксиста, маоиста, лениниста, сталиниста, как в 30-е годы!
Он ударит по вепсу с той стороны, с которой вепс никогда не был силен и умен.
Вепс не то что не может стать марксистом, т. е. знать марксизм, — вепс не сумеет пользоваться этим оружием. Т. е. перевирать, вовремя «вспоминать», цитировать без подлежащих или сказуемых…
Вепс этого совершенно не умеет, что б он ни вызубрил и что б он ни знал. И как бы он даже ни верил.
Енот-марксист станет также и первым русским патриотом. Он докажет нам, что это он штабелями лежал в братских могилах на Куликовом поле, а что я, дезертир пораженец (во всех коленах моих), оболгала «русскую славу».
Прекрасные примеры всему этому — навалом в биографии Симонова!
Кто «обижался» за «русскую гордость», «русскую славу» в 49году?
Кто первый вспоминает об этом заступнике нашем — в 80-м?
«…сегодня снова как злободневные…» — чьи слова, как не Симонова?
Вепс будет: немарксист, непатриот — обязательно. П. ч. вепс «не так» и «не ту» Родину любит. Вепс — недобитая сволочь и власовец, вот он кто, вепс!
А Мининым и Пожарским выйдут, к примеру, Лангуста и Струфиан.
И целая рать выйдет, а донской казак Емельян будет этнографической выставкой: алмаз русской короны!
Дальше не хочу говорить».
Мой ответ на письмо.
«Ох, Муравей!
И зачем Вы пишете мне письма такие: я сам знаю обо всем, на что Вы так досадуете, но только оцениваю все несколько иначе. Слишком много гордыни во всех Ваших рассуждениях на тему «сытый голодного не разумеет». При чем здесь подобные чувства? Разве я давал повод к их возникновению? Вы правы: я досадую, когда у меня не получаются Ваши дела. Досадую потому, что по натуре не люблю долбить в одну точку. Когда у меня что-то не получается — я просто бросаю это дело и берусь за другое. Натура такая: не там получится, так здесь. А когда я занимаюсь Вашими делами, мне приходится по нескольку раз тыкаться в одну и ту же дверь. И я понимаю, что оставить это не могу, как оставил бы свое дело, и иду против своей натуры, что, конечно, не может не вызывать у меня раздражения, которое Вы косвенно на себе ощущаете. Я ношу в себе комплекс неисполненного долга по отношению к Вашим делам. Я понимаю, что должен Вам помочь. Я понимаю Вашу скорбную настойчивость по отношению ко мне, потому что помощи от кого-либо Вам пока ждать не приходится. Но поймите и меня: участвуя в Ваших трудно решаемых делах временем, силами, самолюбием (даже помогая кому-то, все равно неприятно стучаться безрезультатно в одну и ту же дверь) — как такое добро может быть благодатным? Когда я воюю с Лавлинским или с вепсами, или с Исаевым, или с Косоруковым, или с каким-нибудь Литфондом из-за какого- нибудь Вашего лисьего воротника и люди говорят со мной раздражительно, недобро, досадливо, и не один раз проводятся эти разговоры — о каком благодатном (!) добре в этой атмосфере может идти речь? Слишком много Вы хотите…
Благодарю Вас за все игровые письма — звериные, медвежьи, муравьиные, — завидую Вашей способности к игре, которая из русских поэтов была разве что у Пушкина. У Лермонтова, Некрасова, Блока ее уже не было. Но почему Вы мне ставите это в вину? — Не понимаю. Я ценю в Вас это качество, но совершенно не обязательно из этого, что оно должно быть и у меня.
Вы слишком эгоистичны, Муравей. Отсюда все эти рассуждения о внутренней культуре, о том, что я забываю, когда у Вас день рожденья и День ангела и т. д. А почему я должен все это помнить? Я путаю дни рожденья своей жены и своей матери, не помню дни рожденья многих моих друзей, с которыми я дружу по пятнадцать-двадцатъ лет, с чего бы это мне помнить Ваши знаменательные даты? Это совсем не значит, что я не люблю, не ценю, не уважаю этих людей, родных и близких мне. Также это не означает, что я не ценю и не уважаю Вас.
Оставьте мелочные претензии. Вы пишете: «хоть вдвоем с Галей запомнить могли бы», а того не знаете, что когда Вы сообщили мне о моей вине (забвении Дня Вашего ангела), мы с Галей были крайне удручены известием о том, что один наш близкий человек очень тяжело болен. Если бы Вы думали не только о своих ссадинках, а обладали бы той внутренней культурой, которую требуете от меня, Вы бы могли понять, почему так тяжело, неохотно и через силу я разговаривал в то утро по телефону, что мне было совсем не до